Когда же к ним проник Липучкин – в самый первый миг Агафоев чуть не вскочил с места от ужаса и не убежал, в одних трусах и майке, из спальни, но рядом была Рая, полная и уже пожилая женщина, сидевшая в кресле; где-то на кухне стучала по холодильнику детской лопаткой четырёхлетняя внучка Тоня...
На Агафоева смотрела, не мигая глазами, высунувшись из ледяной вода, голова того самого убитого при попытке к бегству заключённого, которого Агафоев запомнил на всю жизнь. Потому что глаза у него были тогда открытыми, хотя и застывшими, остекленевшими, – и лицо не воспринималось как покойницкое (они все похожи ведь друг на друга, эти покойники, их не отличить друг от друга – потому что они с закрытыми глазами)... Как мучило его тогда, пока воины стояли у вахты, курили и ждали начальство, – мучило желание пойти в караулку и опустить веки на этих немигающих глазах! Видел ведь он где-то раньше, как это делается у людей... однако он, будучи бесправным молодым щенком, ещё не осмелился на такой крупный самостоятельный поступок, когда рядом были сверхсрочники, контролёры и надзиратели, и старослужащие солдаты и сержанты.
А теперь эти выпученные глаза были уставлены прямо ему в зрачки, и Агафоев, привскочив в постели, слушал тонкий и, казалось, знакомый голос нового всероссийского чародея:
– Все ваши страхи я приму в себя, все ваши тайные тревоги, от которых вы можете заболеть даже раком. И вы не будете больше бояться страшных болезней, нечаянных смертей и внезапных несчастий. А если кто-либо из вас совершил преступление или какой-нибудь скрытый чудовищный поступок, убил человека, допустим, или даже совершил в прошлом каннибализм, то сейчас, в эту минуту, может вручить мне свою тайну для облегчения и полного освобождения души. Вы мне отдаёте ваши мучительные тайны и болезни и таким образом освобождаетесь от них, а я с ними ухожу под воду и там, адресуясь к полюсу космического холода, что есть чёрная дыра, выбрасываю весь этот груз, как мусор в мусоропровод... доверьтесь мне, граждане, и у вас всё будет хорошо.
Тут мгновенно и догадался Агафоев, чего добивается колдун Липучкин, через телевизоры всей страны обшаривая цепкими глазами чужие квартиры, призывая к доверию и откровенности... Он хотел во всём мире найти только одного, именно его одного, бедного Агафоева, который когда-то служил в конвойных войсках и, будучи в карауле по охране жилой зоны лагеря в Гниловской, пристрелил, как собаку, совершавшего побег заключённого.
Того самого, который крикнул, успел крикнуть перед тем, как прогремит роковой выстрел, слова любви какой-то Роде! Никогда впоследствии, как никогда и раньше этого случая Агафоев не слыхивал, чтобы существовало такое женское имя. "Роза" – другое дело, или "Рада", наконец. Но ведь отчётливо он слышал, а затем пронёс через всю жизнь в памяти этот выкрик мальчишеским голосом: "Люблю тебя Ро-о-..." а затем столь же потерянное, гибнущее: "-да-а-а..." А этот погибший от попадания пули в голову зэк почему-то воскрес, стал колдуном и плавал в ледяной проруби в старинной русской косоворотке с вышивкою и выкрикивал бойким тонким голоском о том, чтобы люди доверили ему все свои страшные тайны.
Нет уж, подумывал Агафоев, лукаво отводя взор свой в сторону, мы вас хавали, а вы нас хавать не будете, волки! Ништяк, поглядим ещё, кто кого.
ДРАКА В БУФЕТЕ
Один блистательный поэт встретился во время кинофестиваля с постаревшей подругой своей юности, тоже когда-то писавшей стихи. С тех пор прошло много времени, и он стал очень знаменитым, а она, должно быть, сошла с ума или находилась близко к этому. Весь её вид наводил поэта на это грустное предположение, и оно усилилось, когда он побеседовал с нею за чашкой кофе в буфете кинотеатра. Она с самого начала, к сожалению, понесла сущий бред.
– Помнишь, Анечка, как быстро увяла сирень, которую я наломал тебе в Петровско-Разумовском, – перебив её, спросил он, поначалу расчувствовавшись.
После поездки в Англию одет был поэт в самое модное, свободно обвисающее, джинсово-хрустящее.
На это укутанная по плечам в какую-то немыслимую рваную шаль, с лоснящимся тюрбаном на голове, в стоптанных матерчатых тапочках, какие можно увидеть разве что на ногах цыганок, бывшая поэтесса, а сейчас неизвестно кто, ответила с болезненной гримасой:
– Чудовище! Совершенно чудовище! Когда ты выпал с балкона, я подхватила тебя на лету. А ведь не надо было, наверное!
Поэт осторожно улыбнулся и замолчал, понимая, что никакого доброго разговора не будет – не могло быть. Оставалось только подняться и каким-нибудь образом благополучно отойти. Можно и не прощаться, подумал он, и привычным глазом уловил внимание многих из присутствующих в буфете людей: его всюду узнавали.
Сморщенное вверху, от глаз до самых обширных залысин, и жирное снизу, с обвисающими щеками, толстыми губами, лицо поэта довольно часто появлялось на экранах телевизоров, на фотографиях газет и журналов. Литературное имя у него было – Алекс Воздушенко; на слова его стихов было сочинено множество песен, которые пела вся родная страна.
Но нерешительность его сгубила – не успел он совершить необходимый маневр, подняться и уйти, как за их столиком оказался некто Погодкин, ведающий отделом критики одного киножурнала, толстый и румяный шизофреник с голубыми глазами. Он-то и знал, единственный теперь на свете, об их связи двадцатилетней давности, ибо несколько свиданий с пьянкой и постелью Воздушенко имел с молодою тогда поэтессой именно на холостяцкой квартире Погодкина. Его и принесло! Знаменитый дуэт был схвачен за плечо хамской рукою кинокритика – другая его рука выловила из ветошных складок юбки вялую бледную кисть поэтессы, затем румяный критик воскликнул с большим воодушевлением:
– Я рад за вас обоих! Наконец-то вы снова вместе!
А по взгляду его сумасшедших глаз, сверкавших совместно со стёклами очков как крошечные бело-голубые молнии, Воздушенко вдруг понял, как он ненавидим этим благодушным на вид светловолосым человеком. Одно его грубое прикосновение убило в душе поэта все возникшие было там ростки былой нежности, красивого чувства вины и раскаяния... И знаменитости захотелось ударить по лицу кинокритика, предварительно стряхнув его грубую и лицемерную лапу со своего плеча. Бешеным взглядом ответил он на возглас Погодкина и на всякий случай сжал кулаки и весь напрягся, как стальная пружина.
Однако следующей минутою дело приняло совершенно иной оборот: критик подмигнул Воздушенке и, на, мгновенье задержав взгляд своих глаз, уставленных в глаза поэту, вкрадчиво молвил:
– Я-то знаю, как Алекс мучился все эти годы, пока вы были в разлуке. Никто не виноват, милые мои, что жизнь складывается не в нашу пользу, и мы проходим свой путь, каждый поодиночке, в глубине души тоскуя только друг о друге... Согласен со мною, Алекс?
– Ну да... Ну конечно, – отвечал Воздушенко, ещё не совсем понимая, куда гнёт лукавый критик, но уже подхватив его тон. – Я действительно, знаешь ли, очень мучился.