Девочки-припевочки, это что же у вас получается — что советские фильмы про соцсоревнование воспевали леность и бедность? Или такую "неприятную вещь", скажем, как ваша "великая демократическая революция" 1991 года, тоже совершали сторонники лености и бедности? Да и про зеленые помидоры на прилавках — это вы, Наталия Борисовна, зря. Лично я помню пирамиды из консервов морской капусты, но было это как раз в 1990 году, когда вовсю шла перестройка нежно любимого вами М.С.Горбачева. Так что к пустым прилавкам того времени, сознайтесь, и вы ручку слегка приложимши.
Ведь вспомните миллионные тиражи "Огонька", свои статьи — просто "громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила". И не один, не десяток даже. А теперь — что? Унылая ходьба по кругу: "Те же Лимонов и Проханов... Когда некоторые безответственные банкиры вроде Когана поддерживают Проханова и снабжают его деньгами, это безобразие!" Целый год уже прошел с момента присуждения премии "Национальный бестселлер", а вы всё успокоиться не можете... А почему? Неужели за Андрея Дмитриева обидно и за "свою" премию имени безвинно притянутого к ней Аполлона Григорьева? Действительно, как же так: "Спонсором выступил один российский банк. Он дал литератору 25 тысяч долларов, и никто об этом ничего не знает".
Может, потому и не знает, что знать не хочет вашего "интереснейшего автора"? Подумайте над этим, умели же вы когда-то думать. Ведь "Россия — Родина. Ромашка — цветок. Смерть — неизбежна". Набоков, кажется... В советские времена, рассказывают, вы с трибуны громили того же Проханова за какую-то нейтральную ссылку на него — как же, персона non grata, автор "Лолиты". Клевещут, наверное.
Вообще-то, Наталия Борисовна, печальные всё это симптомы. Логическое мышление уже страдает, образное тоже. Вы знаете, почему либерализм воспринимается как легкая степень маразма? Эта болезнь, если ее не лечить, в один далеко не прекрасный день может привести к непоправимым последствиям (см. начало заметки). А вы считаете, наверное, что всё у вас было, есть и будет в порядке? Что духовный сын одновременно Сахарова, Собчака и Окуджавы, Анатолий Борисович Чубайс построит здесь-таки "либеральную империю", а уж в империи этой всегда найдется место для либерального цензора с либеральнейшим концлагерем за спиной? Или как-то иначе, но обязательно будет востребован ваш богатейший опыт? А где и кем — знаете? Пенза-то, поди — рай по сравнению...
Лев Аннинский АЛЕКСАНДР ПРОКОФЬЕВ: “КУМАЧОВАЯ РУБАХА ВПЕРЕМЕШКУ с ПЕСТРЯДИННОЙ...” (Из цикла “Медные трубы”)
У Ладоги житье голодное, своего хлеба хватает до декабря, потом приходится прикупать. У кого? У нищих, мотающихся побираться в Питер.
Кажется, это должно породить некрасовскую тоску, а то и клюевскую ярость. Но — ничего похожего.
Впрочем, о нищенстве есть кое-что:
У кафе на площади старуха
И с нею ребенок. Чей?
Так и дал бы ей в ухо, в оба уха,
Чтоб не думала просить у богачей.
Чтоб не ныла помощи у морды
С парой прищуренных глаз,
А пришла и сказала гордо:
"Требую помощи от вас".
"Морда" и "оба уха" несомненно придают стиху особинку, что же до общероссийской манеры всего "требовать", то час наступает в 1917 году: не доучившись в школе (земская учительская школа, казенный кошт — шанс для бедняка из деревни Кобоны), семнадцатилетний парень записывается в большевики, потом отправляется под Нарву, дерется с белыми, попадает в плен, бежит и, наконец, становится чекистом.
Кажется, должна появиться в стихах крутость… ну, хоть родственная тихоновской.
Ничего похожего. "Что бы там судьба ни положила, будет счастье впереди, коли солнце прыгает по жилам, коли солнце мечется в груди".
Отец, бывший кронштадтский фейерверкер, ставший при Советской власти сельским милиционером, убит бандитской пулей.
Ни настоящей ярости в ответ, ни безысходной горечи. Батька остается в стихах свойским собеседником. "Пишет батька: "Сашка, пролетаришь…" Пишет батька: "Эй, вернись к лугам!.."
Кто же Сашка? Пролетарий? Крестьянин?
И то, и другое. И там, и тут приживается, кого надо клянет, кого надо приветствует. Свойский парень, на плече гармошка. "Дома хлеба ни куска, а мне улица узка!"
Изумительное вживание в ситуации! Самое раннее стихотворение (из черновиков взятое в итоговый посмертный четырехтомник), мечено 1916 годом и никакой "политикой" не тронуто, оно посвящено купанию в речке. Деревенский парень, ступив на бережок, с умилением чувствует, что он — "червяк", "прах". А потом сам себе командует: "Ну, раздевайся, прыгай и скачи!" Тут самое интересное — скачок эмоций. Знать, что ты — прах, и при этом так радоваться! Быть червем и при этом скакать и прыгать!
Не случись революции, такой "бузливый" хлопец несомненно прыгал бы и скакал в другом режиме. Случилась революция — и он искреннейшим образом включился. Салют мозолистым рукам! Поклон пролетариям! Каюк живоглотам! Врагов изведем как "остатки трухи". "Скоро, скоро Колчака головка будет сломлена, уж на сучьего сынка осинка приготовлена". Современный читатель, знающий судьбу адмирала, наверное, поежится от эдакого перепляса, но дело-то тут не в Колчаке, а в самом переплясе.
Верит ли молодой Прокофьев в "Мировой Советский строй"? Верит безоглядно, хотя Ладогу на мировом глобусе не сразу найдешь. И в "Рай пролетариев всех стран" верит, хотя от деревни Кобоны до "всех стран" намного дальше, чем от Цюриха. И в то, что "мы сами боги", — верит. "Взовьются красные знамена из наших кинутых платков…"
Эти платки не вполне понятны. "Платки, окрашенные кровью, мы раскидали на пути, и суждено им было новью так небывало расцвести". Что это? Может, обряд, а может, просто видение… Но именно эта непонятная прелесть завораживает в косноязычных строках. И этот мгновенный оборот эмоций — с умиления на ярость, с друзей на врагов.
Вечная загадка русской души: тысячу лет строили царство, а потом "в три дня", ликуя, выкинули на свалку истории. И эпохой позже: семьдесят с лишним лет крепили Советскую власть, под ее знаменем выдержали самую страшную войну, а потом объявили Перестройку и все похерили в те же "три дня" и так же ликуя. Двадцати лет не дожил Александр Прокофьев до Беловежья 1991 года; вряд ли принял бы он крушение той власти, которой уже прослужил верой и правдой всю жизнь. А ведь принял ее — семнадцатилетним — с тою легкостью, которая при другом обороте событий прибила бы к совершенно другим берегам, но под ту же песенку: "Бренчу по струнам припевки только".
Не песни у него — "припевочки". Песни — тяжелые, медно-трубные — у Багрицкого, у Луговского, у Сельвинского. А этот веселится. Сельвинский косится на него: "Люблю твои лихие книжки: в них краски, юмор и уют. Вот только ноги устают — ведь пляшешь ты без передышки".