С Николаем Рубцовым у Примерова был особый счет... и это чувствовалось во всём его поведении. Он ценил, уважал его, но в то же время и довольно ревностно относился к его славе. И когда случалось, что тот оставался у него на ночлег (Рубцов числился в заочниках и не имел твёрдого места в общежитии), то им приходилось даже с боем доказывать друг другу, кто же из них более достоин спать на кровати. Да и в стихах Рубцова Борис нередко находил какие-то погрешности. Или делал вроде этакого вот замечания на его ставшую затем знаменитой песню "В горнице моей светло":
— Он же детдомовец,— заикаясь и как всегда несколько натужно, ронял Борис.— Рос без матери... вот и заставляет её тут идти одну среди ночи за водой.
Не знаю, что в данном случае больше всего двигало самим Борисом. То ли жалость и сыновний долг по отношению к собственной матери. То ли вообще существующая между людьми какая-то особая грань. Ведь образ матери, безусловно, был для него чем-то слишком возвышенным. И он не допускал любого пренебрежения к нему даже в стихах.
В другой раз он тоже произнёс нечто совсем неожиданное. И хотя тут дело касалось уже не поэзии, а больше прозы и, в частности, последних повестей и рассказов Василия Белова (таких, как "Привычное дело", "За тремя волоками", "Весна", "Под извоз", "Кони", "Колоколёна"), но в словах Бориса поразил даже не общий пафос и сама оценка этих произведений, а тот вывод, который вдруг вынес и сделал он после их прочтения.
— Ты вот сам ездил уже не раз на шабашку,— бросил он, глядя отчего-то мне прямо в глаза и стараясь тем самым вызвать меня на какой-то откровенный разговор.— И знаешь, что в каждом месте бывает по-разному. А тут по бедным вологодским деревням берутся судить о юге. Но у нас-то на Дону или на Кубани, совсем всё по-иному! И земля лучше, и солнышко греет теплее... поэтому и колхозы почти все намного богаче.
Чувствовалось, что Борису было отнюдь не безразлично такое мнение. Ведь колхозы и совхозы их действительно очень сильно отличались от того же Нечерноземья, где к этому времени во многих деревнях было уже попросту некому работать. Потому как все снимались с мест и разъезжались по соседним городам. Но когда началась перестройка и пошли "ликвидировать" ещё довольно крепкие хозяйства, то тут-то и оказался прав Борис. Нельзя и совсем незачем было начинать крушить везде и всё подряд.
Вообще Примеров был как бы дитя советской эпохи. Он не умел и не хотел устраивать свою жизнь на какой-то иной лад. Его имя было на слуху, он часто печатался и ездил в командировки. Кроме всего прочего, постоянно писал ещё всяческие исторические исследования. И ему незачем было изменять каким-то прежним принципам. Да и литературный багаж у него вполне соответствовал всему его настрою. Он шёл от классики, и его учителями были те же, как и у Николая Рубцова, Тютчев, Фет, Есенин. И в осмыслении нашего исконного национального пути ему было на что опереться. Он обходил друзей и испрашивал у них редкие для того времени книги: "Дневник Достоевского" в старом дореволюционном издании, "Выбранные места из переписки с друзьями" Гоголя, Киреевского, Хомякова и даже "Византизм и славянство" совсем считавшегося крамольным и запретным Константина Леонтьева. Но если у Рубцова звучало уже что-то пророческое, боль и тревога за всю Святую Русь (Россию ли), то у Бориса только ещё начиналась переоценка ценностей и всего нашего губительного отхода от своих изначальных христианских основ.
— Богочеловек — это одно,— сказал он однажды с каким-то непривычным блеском в глазах.— А человекобог — совсем другое... И Достоевского со всякими горьковскими гордецами (вроде того же Сатина из пьесы "На Дне") никак нельзя путать.
Словом, Борис, хоть и оставался вполне советским, но совсем не собирался отказываться и от всего нашего "почвеннического", сугубо народного (как всё та же "деревенская проза"), державного и православного. И об этом говорили также и прежде всего пронизанные любовью и как бы призывающие в дорогие ему места, многие его стихи:
Давно я на Родине не был,
И мчат меня кони, как сны,
За дикие балки, под небо
Кручинной моей стороны.
За что на себя ты так ропщешь,
Не в силах души превозмочь?!
Вон куст у дороги, как копчик,
Зарылся в бурьянную ночь.
Здесь каждый судьбою привечен,
Неужто когда-нибудь мог
Я жить так безумно далече
От этих безлюдных дорог.
И всё это было в то же время плодом всех тогдашних наших исканий, споров и того общего перелома, который чувствовался и в большинстве уже журнальных публикаций. Как в самом первом русском бастионе — "Нашем современнике" во главе с Викуловым, так и в "Молодой гвардии" вначале с Никоновым, а затем и с Анатолием Ивановым. Да и в лекциях отдельных преподавателей всё сильнее и заметнее пробивались традиции той же русской классики.
Причём, дело не ограничивалось только самыми громкими известными именами. На щит поднимались и как бы державшиеся в тени менее именитые авторы. Это и Левитов, и Решетников, и Писемский, и Эртель с Глебом Успенским. Там, где был живой русский народ, сочный и звучный язык. И те из студентов, кто приходил и сам из глубинки, могли спокойно черпать в стенах литинститута всё наиболее им близкое.
Но наряду с этим было также и влияние западного декадентства. Но оно ощущалось скорее лишь у модных тогдашних поэтов. У Евтушенко, Вознесенского, Кушнера, Ахмадулиной, Роберта Рождественско- го. Эти люди, как правило, были оторваны от простой народной стихии. Их волновали чаще всего не содержание, а лишь плетение кружев и внешняя отделка. Они стояли на сцене, картинно и гордо, а порой притоптывали ногами, взвизгивая и простирая руки, заунывно и долго читали свои длинные поэмы — и публика завороженно слушала их в переполненных залах.
Но проходило время, и, как они ни пыжились, как ни кривлялись и ни наряжались во всякие эполеты с яркими сафьяновыми сапогами до колен, однако зияющая пустота их стихов всё-таки обнаруживалась. Новые поколения откликались на что-то уже совсем иное: нутряное, кровное и то, что всегда только и может по-настоящему всколыхнуть всю нашу душу.
А потом вдруг эта страшная неожиданная весть... не стало Бориса Примерова. Он распрощался с жизнью сам, не выдержав жестокой перестроечной ломки и кромсания. Помню, как он подходил ко мне буквально за несколько дней до рокового шага. Тут, у нас, на Комсомольском, 13... в Союзе писателей России. В глазах его не было обречённости. Но я заметил в них всё-таки огонёк какой-то затаённой горести. Той самой, которая поселяется в нас от чего-то недоговоренного. А точнее, недопетого... чувствовалось, что он хотел бы ещё много чего сказать.
Он жил последнее время в Переделкино... на одной из писательских дач. Тут он и накинул на себя петлю. И когда я узнал об этом, то только долго стоял, как вкопанный. Всё никак не мог взять в толк — что же это? Ещё один друг, соратник... ещё один настоящий русский поэт.