Киприена ие стали дожидаться — неизвестно, удастся ли ему пробраться по улицам.
Когда все насытились, Блэз принялся рассказывать новости. Весь день бургундцы ломали двери арманьяков, врывались в их дома, уносили накопленное ими богатство, и счастливы были те арманьяки, кому удалось спрятаться в погребах и подвалах или еще в каком-нибудь убежище. Парижский прево бежал из города, а главари арманьяков заперлись в крепости Бастилии у ворот Сент-Антуан и оттуда стреляли из луков в прохожих. Всю ночь из страха нападения они жгли огни и обходили крепость дозором. Но парижане успели вооружиться, и уже по всему городу разъяренные толпы осаждали дома и гостиницы, где жили арманьяки, и, врываясь в них, резали, грабили и швыряли тела прямо через окна в уличную грязь, и они валялись там, голые, белые, как свиные туши на рождество перед лавками мясников. Шел сильный дождь и, смывая кровь, уносил ее в сточные канавы, а сточные воды разбухли и залили улицы.
— Не осталось от арманьяков ничего, кроме старых портков, — со смехом говорил Блэз Буасек, приходя по вечерам к Тессине с красной розой, эмблемой бургундцев, приколотой к шляпе. — Так им и надо, собакам и предателям.
Когда Марион робко спросила, неужели все арманьяки такие негодяи, Блэз начинал перечислять их:
Граф Армаыьяк, коннетабль Франции, более жесток он, чем римский император Нерон. Слыхали про такого?
Нет, — отвечала Мариоп.
Вот теперь слышишь! Или Жан Годэ, начальник всей артиллерии, самый из всех большой злодей. Знаешь, что он сказал рабочим, когда они пришли просить, чтобы он заплатил им за их работу? «Неужто нет у вас полушки купить веревку и повеситься на ней? Это пошло бы вам на пользу». Вот что он сказал. Ну, разве не хуже он дикого зверя? Да много их еще, капитанов, аббатов и епископов, худших воров и разбойников, чем язычники-сарацины. И жаль, что не удалось добраться до них и прикончить, как простых солдат, а всего лишь запрятали их в тюрьмы, в Палэ, в Большое и Малое Шатлэ и в тюрьму Тампль. Но не помогут им запоры и затворы. Ужо доберемся и до них.
Неизвестно, кто первым пустил разжигавшие ненависть слухи, но скоро поползли, зашипели они по всему городу. Торговка рыбой сказала Тессине:
— Что ты копаешься в моей корзинке? Ешь рыбу, а потом она тебя съест. Сепа широка и глубока, всем нам места хватит.
Женщина, продававшая зелень, спросила:
— А ты у себя на входной двери ничего не заметила? Я, как ухожу из дому, велю моей девчонке почаще выскакивать, смотреть, нет ли чего на двери.
Булочник сказал:
— Поешьте досыта напоследок.
Почему напоследок? Никто не хотел ответить. Но Блэз Буасек объяснил:
Это значит, что проклятые арманьяки, злодеи и предатели, решили уничтожить всех парижан. Уже приготовили мешки, чтобы всех утопить с женами и детьми. И сделали тридцать тысяч щитков со знаком креста, чтобы укрепить на дверях тех, кого хотят убить.
Но ведь арманьяков уже уничтожили, — сказала Тессина. — Ведь уже больше месяца прошло, ты сам сказал: «Не осталось от них ничего».
Это нам так сгоряча показалось, ну и похвастались мы. На улицах их, понятно, больше не видать. Хитрые они — припрятались на чердаках и в подвалах. И в тюрьмах их полным-полно. Отсиживаются там, дожидаются, не помогут ли им их дружки выбраться из Парижа. Напрасно дожидаются. Всех их мы выкурим, вытащим из норы…
12 июня около 11 часов вечера толпа разбила двери тюрем, а если не могла их разбить, поджигала тюрьму. Перед воротами тюрем убитые арманьяки были повалены кучами, трупы ограблены, раздеты догола и так изуродованы, что их нельзя было признать. И в одну эту ночь погибло более полутора тысяч человек.
Но в могучей громаде Большого Шатлэ, в его многоэтажных подвалах, в искусной мышеловке Малого Шатлэ с его ходами и переходами и двойными лестницами, в неприступном замке Сент-Антуан — Бастилии еще скрывались арманьяки. Ходили слухи, будто герцог Бургундский предоставил там убежище самым из них знатным и знаменитым. И удивляться этому не приходилось. Известно, все дворяне меж собой родня — одного поля ягода. Сегодня подерутся, а назавтра, глядишь, друг у друга крестят детей и пируют за одним столом.
Лето стояло невыносимо знойное. Горячий ветер вздымал клубы желтой пыли. По ночам парижане не могли заснуть, а днем бродили, как дикие звери, измученные бессонницей и ненавистью. И в довершение всех бед, уже созрели за городскими стенами хлеба, овес и виноград, но никто не смел собирать урожай, потому что вокруг города бродили шайки арманьяков, убивая всех, кто им попадался, и жизнь с каждым днем становилась все дороже. Трудно поверить: две маленькие луковицы стоили два денье и столько же стоило одно яйцо, а совсем крошечная груша или яблоко — денье за штуку.
Чаша терпения переполнилась, и парижане поднялись грозной, чудовищной, огромной волной гнева. Обезумев, кинулись к Шатлэ и осадили его, требуя, чтобы выдали им тех, кто там укрылся. Осажденные защищались из последних сил, сбрасывая на толпу черепицу, камни, все, что попадалось под руку, в тщетной попытке продлить свою жизнь. Все было бесполезно. Шатлэ было взято приступом, его защитников выгнали на площадь и тотчас их зверски прикончили.
Оттуда двинулись к Малому Шатлэ и, убив всех, кто искал там убежища, направились к Бастилии — замку Сент-Антуан.
Испуганный яростью парижан, герцог Бургундский вышел к ним и пытался успокоить их тихими и сладостными речами. В ответ послышались крики:
Прячете вы, оберегаете злодеев и предателей!
За деньги освобождаете их! Заново наводняют они окрестности и причиняют больше зла, чем прежде.
— Если мы их не убьем, они убьют нас всех с женами и детьми.
И, бросившись на замок, камнями проламывали ворота и осыпали стрелами и ядрами всех, кто осмеливался показаться на зубцах стен.
Тогда герцог Бургундский повелел вывести пленников из замка под сильной охраной. Но все они были убиты и растерзаны.
Будто в огромной бойне, зловонный воздух неподвижно висел над Парижем. Непогребенные трупы, разлагаясь, отравили воду и землю. Еще никто не догадывался, что всходит семя страшной заразы, и хотя то там, то здесь, то один, то другой внезапно заболевал и умирал в мучениях, люди по-прежнему встречались, навещая друг друга, ели и пили из одной посуды, делили наследство умерших, надевали их платье, спали в их кроватях.
В один из вечеров в начале сентября Блэз Буасек пришел к Тессине, не поздоровавшись сел за стол, ударил кулаком по доске и хрипло крикнул:
— С арманьяками покончено! Всех до последнего повытаскали, словно крыс из норы.
Тессина возразила:
— С арманьяками, может быть, и покончено. А крыс развелось видимо-невидимо. И такие страшные. Шерстка дыбом, зубы ощерены, пляшут и падают прямо на улице.
Марион спросила:
— Дядюшка Блэз, вы тоже убивали беззащитных людей?
Блэз побагровел, по его лицу катились крупные капли пота, и прерывающимся голосом он зарычал:
— Молчи, дерзкий цыпленок! Все молчите! А ты, Тессина, старая курица, как ты смеешь так смотреть на меня!
Услышав такое оскорбление, Тессина ахнула, но, овладев собой, проговорила:
Уходи домой и проспись. Ты пьян.
Я трезвый, — бормотал Блэз. — Я трезвый, как новорожденный младенец, как папа римский, как цветочек на грядке. — Зубы у него стучали в ознобе, он растерянно оглядывался по сторонам. — Но если меня гонят, я уйду.
Уходи, — сказала Тессина. — И больше не приходи.
Ты еще пожалеешь об этих словах, — пробормотал Блэз. Он уперся обеими руками об стол, пытаясь подняться, но тяжелое тело не слушалось, и он упал на скамью.
Проводи его, Киприен, — попросила Тессина, и Киприен, подхватив его под мышки, поволок к двери.
Больше Блэз не приходил.
Через два дня Тессина узнала, что он неожиданно умер, и горько жалела и каялась, что в последний вечер прогнала старого друга, не поняв, что говорил в нем болезненный жар, а не вино и не желание ее обидеть.
Она неутешно плакала, обвиняя себя в жестокости, вспоминая, как всегда он был добр и весел, какие забавные были у него прибаутки и как он когда-то давным-давно мечтал жениться на ней. И, полная почали, она решила отдать ему последний долг, проводить его в последний путь.