– Возможно, он так и хотел сделать, – сказала Эстер. Марьяше было приятно услышать эти слова от матери Эзры, но сейчас, когда муж ее был далеко, неизвестно было, что с ним, что с ребенком, с матерью и с Эзрой, – она не могла и не хотела думать о том, как бы поступила, если бы Эзра сделал ей такое предложение.
От этих раздумий Марьяшу отвлекла Эстер:
– Быть может, есть доля и моей вины в том, что вы разошлись с Эзрой. Твоя мать не раз приходила ко мне, передавала от тебя привет, спрашивала, где Эзра, что с ним. Мне бы надо было приветить ее. Но потом твоя мать почему-то перестала ко мне ходить.
– Ей не хотелось отпускать меня далеко, она надеялась всегда держать меня при себе, – сказала Марьяша. – Вот и разбила мою жизнь!
– Нельзя так говорить о матери – она тебе зла не желала. Нет матери, которая желала бы зла своим детям, – ответила Эстер.
– И все же, выйди я тогда замуж за Эзру, может, по-другому бы сложилась моя судьба.
– Как знать, – со вздохом откликнулась Эстер.
– Жаль только, что Эзра никогда не узнает, как я его любила.
– А ты говорила своей матери о ваших встречах с Эзрой? – полюбопытствовала Эстер.
– Зачем нам с вами говорить о том, что прошло и никогда не вернется? – безнадежно махнула рукой Марьяша.
В наружную дверь кто-то постучал..
– Кто там? – подбежав к двери, испуганно крикнула Марьяша.
– Откройте! – послышался голос. – Это я, друг Свидлера, мы вместе были.у вас недавно, помните?
– С каким Свидлером вы были? У нас их несколько.
– Да это я, Николай Яковлевич, неужто не узнаёте?
Марьяша торопливо открыла дверь и уставилась на вошедшего. Тот был в коричневой свитке и кирзовых сапогах. Скуластое лицо заросло густой круглой бородкой, Марьяше трудно было узнать в таком виде Охримчука. Только иссиня-голубые, красивые, улыбчивые глаза напоминали его прежний облик.
– Не узнаёте? – оглядываясь, нет ли кого-нибудь из посторонних, спросил гость,
– Начинаю узнавать.
– А я вас сразу узнал.
– Мы вас давно поджидаем, а вы словно в воду канули. Небось голодны?
Марьяша выложила в блюдце из котелка несколько ложек пшенной каши и поставила перед Охримчуком:
– Перехватите малость – это вся наша еда.
Гость за едой стал торопливо расспрашивать о новостях, о том, что поделывает Свидлер.
– Никак не мог вырваться к вам, – как бы оправдывался он перед Марьяшей. – Позовите сюда Свидлера, только осторожно, чтоб не увязался какой-нибудь соглядатай. Придете – я вам все расскажу.
Как и в первый раз, гость задержался в Миядлере не больше суток. Чтобы не показываться никому на глаза, он почти все время сидел в подполе. За то время, пока он жил в своем поселке, Охримчук успел раздобыть у греков-колонистов в Гончарихе документы для Свидлера и Марьяши, чтобы они могли добраться до шахт, где обосновался партизанский отряд.
– Никуда я отсюда не уйду, – решительно отказалась Марьяша. – Что будет, то будет. Да и мать не могу оставить одну, – она обняла за плечи сидевшую рядом Эстер. – И как я могу бросить на произвол судьбы людей, с которыми прожила и проработала всю жизнь?
– А зачем тебе из-за нас погибать, если есть возможность спастись? – начала ее уговаривать Эстер. – Что изменится, если ты останешься здесь? Разве ты сможешь облегчить нашу долю?
– Мне будет трудно жить вдали от вас, не знать, что с вами, не делить с вами горе. А если мне суждено погибнуть, так уже лучше вместе со всеми!
– Если мы погибнем, разве легче нам будет знать, что и ты погибнешь вместе с нами? – сказала Эстер. – А спасешься – что ж, быть может, тебе суждено будет со своими свидеться, моего Эзру встретить, а там, глядишь, и нас выручить сможешь, подмогу привести.
Марьяша в глубине души сознавала, что, пожалуй, Эстер и права, но никак не могла решиться оставить в такое время людей, судьбы которых были ей доверены.
– Пусть пока Свидлер идет, – сказала она после краткого раздумья. – А там авось они с Охримчуком сумеют раздобыть документы на нескольких человек – тогда и я уйду.
Когда стемнело, Свидлер с Охримчуком осторожно, задворками выбрались из Миядлера и двинулись в дорогу.
Вот уже несколько недель подряд Шимен Ходош пытался вместе со своей частью вырваться из вражеского окружения. Бойцы отважно дрались с вооруженными до зубов фашистами, нащупывали слабые места на стыке отдельных подразделений противника, но, прорвавшись в каком-нибудь месте, снова и снова попадали в окружение. Истекая кровью в тяжелых боях, часть таяла, но не прекращала попыток прорваться на восток, к своим.
Долго действовать в глубоком тылу врага большому отряду оказалось невозможным, и потому решено было разбиться на мелкие группы и разойтись в разных направлениях. В стычках с вражескими частями и эти мелкие отряды понесли большие потери и зачастую распадались на совсем уже маленькие группки. Иной раз отдельные бойцы, жалкие остатки большой воинской части, бродили по дорогам, никем не управляемые, ни от кого не получая боевых заданий и постепенно теряя всякую надежду вырваться из окружения. Многие из них разошлись кто куда, оседая порой в деревнях – то в качестве бездомного родственника, то под видом мужа какой-нибудь вдовы или воспользовавшись любым другим предлогом. А Шимен, обросший темно-русой бородой, с крестом на шее, в рваной крестьянской одежде, все брел и брел на восток, к своей семье. Шел проселками, избегая больших проезжих дорог, где можно было нарваться на опасную встречу. И все же даже на проселках встречались ему люди. Немало их бродило в те дни по путям-дорогам в поисках крыши над головой да куска хлеба и глотка воды – лишь бы хоть где-нибудь переспать холодную ночь и хоть как-нибудь утолить голод и жажду.
Сталкиваясь, люди останавливались, прощупывали друг друга, расспрашивали о дороге в ближайший поселок и, пристально всматриваясь в лицо встречного, старались разгадать: свой или не свой?
Одежда Шимена, рваная, грязная – чьи-то выброшенные за негодностью обноски, крест на груди, темно-русая борода отводили любое подозрение: и действительно, кто бы мог признать в этом сгорбленном немолодом человеке, ковыляющем с палкой в руке и нищенской сумой за плечами, командира Красной Армии? Документы, которые он предъявлял немецким патрулям, были выписаны на имя Даниила Прокопенко.
Хотя днем солнце еще ярко сияло, ночи были уже по-осеннему холодными. Временами выпадали дожди. Сырость пронизывала до мозга костей бесприютных скитальцев, лихорадочно искавших спасения от гибели, грозившей им на каждом шагу, у каждого поворота дороги.
Унылыми, запущенными лежали по обе стороны дороги поля. Здесь и там стояли почерневшие скирды необмолоченного хлеба. Несчетное множество гонимых военными бурями людей топтали эти поля, несчетное множество повозок и машин приминали перестоявшиеся колосья.
Совсем недавно вырытые рвы и окопы были уже размыты дождями и кое-где поросли молодой травой. Перед Шименом вставали остовы сгоревших деревень с устремленными к небу печными трубами, с вырубленными фруктовыми деревьями в опустевших палисадниках и колхозных садах. Пороги домов, через которые в последний раз переступили хозяева, уходя на войну или спасаясь от фашистов, поросли мхом; заросли тропинки, ведущие из этих домов к соседям, на пастбище, к колодцу; опустели гнезда на уцелевших деревьях; там и тут валялись ржавые плуги и бороны; небо казалось закопченным от бесчисленных пожаров; проходя десятки километров, Шимен не видел ни одной свежевспаханной борозды.
Хотя Шимен и говорил на чистом украинском языке и, утолив голод в какой-нибудь гостеприимной хате, не забывал каждый раз после еды бережно подобрать крошки и размашисто перекреститься, как и подобает набожному христианину,- он был очень осторожен и избегал лишний раз показываться на глаза незнакомым людям: глухими проселками он брел и брел на восток…
Никогда еще земля так не тосковала по лемеху плуга. Никогда не видел Шимен степные травы – дойник, полынь, курай – такими понурыми, так печально склонившимися к земле. Никогда, казалось ему, так горестно не плакало небо.