– Какое тебе дело до меня? Как живу, так и живу.
– Ты, наверно, думаешь, что я тебя забыл?
– А мне все равно, забыл ты меня или нет, – резко ответила Гинда. – Пришел морочить мне голову? Мне от тебя ничего не надо, слышишь! Ничего! И чтобы твоей ноги больше тут не было!
Гинда оттолкнула его и захлопнула дверь. Как оплеванный, Танхум поплелся домой. Но не успокоился, решил снова искать встречи с ней.
Через какое-то время, улучив момент, когда Гинда возилась во дворе, Танхум крадучись вошел в хату. Снаружи она казалась убогой, но, когда он вошел внутрь, на него повеяло домашним теплом, уютом.
Оглядевшись, Танхум увидел в кроватке черноглазого мальчугана. Он подошел к ребенку, хотел взять его на руки, но малыш испугался и заплакал.
На крик сына прибеншла Гинда.
– Что с тобой, радость моя? – кинулась она к кроватке и вдруг увидела Танхума.
Оторопев от неожиданности, она строго спросила:
– Ты что тут делаешь? Зачем лезешь к ребенку?
– Я… я… Хотел посмотреть… – забормотал он невнятно. – Мне тоже хотелось иметь такого… Ведь у нас с тобой мог быть такой…
– А кто виноват?
– Знаю, я сам виноват.
– А теперь что тебе от меня нужно?
– Я хотел бы…
Танхум начал приближаться к ней, но она попятилась.
– Я хотел бы… могу помочь… Дать тебе все, что надо… – страстно шептал Танхум, ближе и ближе придвигаясь к ней.
Гинда подняла руку, словно защищаясь, крикнула:
– Не трогай меня!… Убирайся отсюда! Сию же минуту убирайся, а то я голову тебе разобью! Мне противно даже смотреть на твою поганую рожу!
– Не кричи, успокойся. Что люди могут подумать… – умолял Танхум. – Пойми же, что я не могу забыть тебя…
– А мне все равно. Я тебя видеть не хочу. Ты мне противен! – Она с силой вытолкала его за дверь.
4
Субботние обряды в Садаеве справлялись не как-нибудь, а истово и благоговейно, «как сам бог велел».
В пятницу вечером, еще до того, как солнце начинало садиться, каждый, кто был в степи или хлопотал у себя, спешил закончить свои дела раньше, чем женщины зажгут свечи и начнут шептать над ними предсубботние молитвы. А кто был в пути, спешил засветло вернуться домой, чтобы – упаси господи – не согрешить и не ездить после наступления субботы.
Особенно суетились в канун святого дня женщины: они торопились подоить коров, разлить молоко в горшки и кувшины и поставить его в натопленную печь томиться рядом с чолнтом – приготовленным на субботу обедом и блюдами для праздничного вечернего стола. Справившись с этими неотложными делами, они мылись, причесывались, наряжались и шли в синагогу.
И вот когда набожные хозяйки зажигали свечи, вставленные в медные, начищенные до блеска подсвечники, и, закрыв глаза ладонями, начинали благоговейно молиться перед ними, – в дом приходила суббота и воцарялась торжественная тишина.
А в субботу утром в еврейский дом входила соседка – русская или украинка, – чтобы подоить корову, поставить самовар и сделать вместо хозяйки другие необходимые дела. В зажиточных домах эти женщины оставались уже на весь день, до вечера, пока хозяйка, сидя у окна, не дождется появления первой звезды в темнеющей с каждой, минутой синеве вечернего неба.
И вот зажигалась эта долгожданная звездочка, и хозяйки, помолившись богу Авраама, Исаака и Иакова, поздравляли всех с наступлением доброй недели.
В один из таких субботних дней Танхум встал чуть свет, прошелся по двору, осмотрел стога, заглянул в ригу.
Ему показалось, что половы в ней стало намного меньше. То ли мыши завелись, то ли вор повадился? Глаза его всюду рыскали, взвешивали, мерили. Тревога за свое добро не давала ему покоя, и он мотался по двору, заглядывал в ригу, амбар, забирался на чердак, проверял, все ли на месте и не убывает ли чего, упаси бог, больше, чем следует.
Пока Танхум возился во дворе, Нехама вынула из шкафа его черный праздничный костюм. Он сшил его год спустя после свадьбы, когда стал уже богатым хозяином и начал требовать к себе всеобщего уважения. Ему хотелось, чтобы в субботний день, когда он приходил в синагогу, все почтительным поклоном приветствовали его, пожелав, как положено, доброй субботы.
Танхум вошел в дом, умылся и не спеша начал одеваться. Нехама тоже нарядилась: надела длинное черное платье, оставшееся ей от покойной матери, накинула на голову черный кружевной шарф.
Они торопливо направились в синагогу. Невдалеке от молитвенного дома их нагнал Юдель Пейтрах. Празднично одетый, он шел не спеша, уверенным шагом знающего себе цену хозяина. Черная с проседью борода его была тщательно расчесана.
Увидев Юделя, Танхум замедлил шаг. Он был доволен, что выбрался из дому поздно и придет в синагогу в одно время с этим богатеем, пользующимся среди прихожан большим почетом. «Без знатных хозяев все равно не начнут молитву», – подумал он.
У входа в синагогу, оживленно разговаривая, стояло несколько человек. Заметив Юделя, они почтительно поклонились, пожелали ему доброй субботы. Подождав немного, вошли и Танхум с женой. С ними тоже поздоровались и тоже пожелали им доброй субботы, но ему показалось, что в этих приветствиях не было того подчеркнутого уважения, которое досталось Юделю, и это его покоробило.
«Чтоб они сгорели! – про себя выругался Танхум. – Мало одолжений делаю я им… Когда им нужно что-нибудь, ко мне обращаются, пороги обивают, а почет небось Юделю отдают».
В эту минуту мимо него прошла Фрейда. Она отвернулась от Танхума с женой и быстро поднялась по лестнице на верхнюю галерею, где сидели женщины.
Закутанные в белые с черными полосами молитвенные облачения – талесы, прихожане приветствовали Танхума, желая ему доброй субботы.
Среди этих седовласых людей, которые, сгорбившись, стояли возле своих стендеров11 и молились, он почувствовал себя одиноким.
«Пусто стало в синагоге… пусто, – подумал он. – Всех война подобрала, одни старики и калеки остались…»
С тех пор как началась война, богатеи все больше и больше прибирали к рукам осиротевшие поля, оставшиеся без мужских рук.
Внешне Юдель и Танхум сблизились, но в глубине души, сжигаемые завистью, они сильнее прежнего ненавидели друг друга.
Когда хозяева заняли свои места у восточной стены синагоги, синагогальный служка – низенький старичок с длинной белой бородой – ударил ладонью о стол и призвал всех прихожан прекратить разговоры и соблюдать тишину.
Кантор – высокий, худой, с жиденькой бородкой, с морщинами на впалых щеках – подошел к амвону и, взглянув на сидящих у восточной стены богатеев, как бы ждал, чтобы они кивком головы дали ему знать, что можно начать молитву.
На задних скамейках запоздалые прихожане торопливо вынимали из мешочка свое замусоленное молитвенное облачение и, поцеловав бахрому – цицес, накидывали его сперва на голову, а затем спускали на плечи и ждали, чтобы кантор начал молитву.
Далеко от амвона, у западной стены, почти у самой двери, где толпилась беднота, Танхум увидел своего отца. Сгорбившись, старик нагнулся над своим молитвенником, лежавшим на его стендере. С тех пор как Танхум видел его в последний раз, темно-коричневая кожа его исхудалого лица еще туже обтянула впалые щеки. Потухшие глаза глубже ушли в глазницы, борода стала намного белее прежнего.
Отец не разговаривал с ним с того дня, когда узнал, что Танхум захватил его землю. И сейчас он не глядел в его сторону, всячески избегал сына.
Танхуму вспомнилось, как, бывало, в субботу, когда он был еще мальчишкой, он с отцом и братьями стоял у задней скамьи возле двери. Тогда синагога была битком набита людьми. Даже в самое горячее время, бросив работу в степи или на току, отцы семейств и их сыновья приходили в синагогу, причесанные, одетые в чистую праздничную одежду. На амвоне горели свечи. Лицом к востоку стоял там кантор и надрывно, плачущим голосом исповедовался перед господом богом на непонятном для прихожан языке: то просил прощения за совершенные грехи, то славил его величие. А у входной двери, где толпились бедняки, не имевшие в синагоге постоянного места, стоял шум и галдеж. Там спорили о земле, о потравах, о пастбищах, об общественном быке, о штрафах и недоимках. Синагогальный служка стучал рукой по столу и призывал их к порядку. Шульц сердился и угрожал штрафами. Но шум и крики не унимались. Они с Рахмиэлом и Заве-Лейбом тоже орали, подливали масла в огонь, а если дело доходило до потасовки, прикладывали и свои руки.