И ужас заключался не в том, что теперь, когда документы сожжены, нельзя было найти сына и приходилось лишиться единственного верного способа увидеть его; нет, ужас заключался не в этом, а в том, что те знания, которые приобрел Михаил Андреевич и которым он верил, убежденный в несокрушимой истине их, оказывались несостоятельными. Эти знания говорили, что документы будут получены князем, а между тем оказывалось, что документы сожжены и получить их нельзя.
Голословному, простому уверению черного человека князь не поверил бы, как бы тот ни убеждал, что уничтожил документы. Но у князя было подтверждение этого уверения: Маша в своем гипнозе видела, как черный человек нес бумаги к пылающему камину. Значит, правда, что он сжег их. Но если это — правда, то все знания оказывались ложью. Зачем же было приобретать их, зачем работать, когда именно в том случае, ради которого они были приобретены, они оказались несостоятельными и дали неверное указание? Ведь нельзя же восстановить то, что уничтожено огнем?
«Нельзя восстановить то, что уничтожено огнем!» — повторил себе Михаил Андреевич, и вдруг мысли его просветлели.
«Надейся и знай, что уничтоженное огнем не погибло безвозвратно!»
Тайны этого тезиса, изображенного в книгах знаками высшего молчания, не уяснил еще себе Михаил Андреевич. Он не был посвящен в нее, но обязан был верить ей. И это сознание спасло его. Что бы ни сделал черный человек с документами, хотя бы сжег их — он, князь Михаил Андреевич, все-таки получит их в назначенный, определенный срок. Таково было знамение судьбы, которая зависела от самого князя. Усомнись он в себе — и судьба подчинит его своей зависимости.
— Нет, — твердо сказал он черному человеку, — что бы ты ни говорил мне, как бы ни испытывал меня — я знаю, что знаю!.. Уйди — я не знаю тебя!..
Черный человек почти с удивлением посмотрел на него. Внешность князя оставалась спокойною, как всегда. Ни одним движением мускула он не выдал себя.
— Лгут твои знания — я сжег твои бумаги, — проговорил черный человек поворачиваясь, так как и на этот раз ничего не добился от князя.
Он повернулся и ушел, не сказав больше ни слова.
Вскоре Михаила Андреевича позвали к Косицкому для последнего допроса, после которого ему грозили неминуемое осуждение и ссылка.
XVII
На Труворова в заключении напала его спячка, и он спал, как сурок, почти день и ночь.
Был вечер. Фонарь горел над дверью. Чаковнин сидел у стола и злился. Ему давно хотелось курить. Ему было не по себе взаперти. Он злился главным образом на то, как товарищ его по заключению Труворов сравнительно легко переносил неволю.
«Ишь его, дрыхнет!» — думал Чаковнин, глядя на Никиту Игнатьевича, спокойно лежавшего на своей койке и мерно дышавшего, с лицом невинного младенца в безмятежном сне.
— Никита Игнатьевич, а, Никита Игнатьевич! — окликнул он его наконец. — Да будет вам спать! Просто смотреть противно.
Труворов открыл глаза, поднял голову и бессмысленно посмотрел на Чаковнина.
— Будет спать, говорю, — повторил тот. Никита Игнатьевич почавкал губами, опять посмотрел и снова опустил голову на подушку.
— Ведь опять заснет! — с досадой протянул Чаковнин.
— Ну, что там заснет! — отозвался Труворов. — Ну, какой там, если спится?..
— Ну, а мне не спится! Мне курить хочется, а табаку нет.
— Ну, чего там курить?.. Ну, какой там курить?
— Вы думаете, без табака прожить можно? Оно, пожалуй, и можно, только обидно очень… В самом деле — чего мы впутались в эту историю? Ну, хорошо, князь Михаил Андреевич, ну, он там в своем деле, а мы-то чего — в чужом пиру похмелье? Из-за чего мы-то сидим?
Труворов задумался и сделал такое глубокомысленное лицо, словно готовился сказать величайшее философское изречение.
— Ну, что там сидим, ну, какой там? — проворчал он и повернулся к стене, спиною к Чаковнину.
— То есть забодай вас нечистый! — окончательно рассердился тот. — Вас, кажется, ничего возмутить не в состоянии… Поймите вы, я хоть не имею права претендовать на князя Михаила Андреевича, потому что все-таки виноват пред ним. Я ему, кажется, подгадил тем, что каких-то его документов не уберег — украли у меня их. Ну, а вы-то из-за чего?
Труворов ничего не ответил. Некоторое время длилось молчание.
— То есть попадись мне эта Дунька, — начал опять Чаковнин, — вот, как жерновом, в порошок бы ее истер… со света сжил бы… Никита Игнатьевич, вы опять заснули? — спросил он, видя, что Труворов не выказывает ни малейшего желания к продолжению разговора. — Никита Игнатьевич, вы со мной говорить не желаете?
— Ну, что там говорить!
— А что же, по-вашему, спать лучше? Вы мне вот что скажите: в последний раз, как заходил к нам этот тюремный доктор, черный этот… Так вот, он обронил у нас бумажку, картон; вы, по обыкновению, спали тогда, а я бумажку поднял. Странная — обрезана зигзагом, и часть какого-то профиля на ней черного изображена. Я все хотел вам показать, да забывал.
Труворов тяжело задвигался. Очевидно, сообщение Чаковнина показалось ему достойным его внимания. Он грузно повернулся, спустил ноги на землю и сел на койку.
— Ну, какая там бумажка, Александр Ильич?
— Ага, заинтересовались!..
Чаковнин достал из кармана кусок картона, обрезанного зигзагом, с половиной черного профиля, и подал Труворову. Тот взял и стал вертеть во все стороны, внимательно рассматривая. Он смотрел долго и потом вдруг, не найдя ничего особенного, обиделся. «Какая там — ничего… там себе просто!» — и протянул кусок картона обратно Чаковнину.
— Так вы думаете, что это так, ни к чему? — спросил тот. — А я все ждал, что этот доктор придет спросить, не потерял ли; я ему хотел отдать, чтобы он мне за это табаку достал. Ведь он может, если захочет, табаку мне достать, — и Чаковнин спрятал назад в карман картон.
На дворе барабан пробил зорю.
— Девять часов, — сказал Чаковнин. — Сейчас воду принесут.
И действительно, щелкнул замок в двери, и коридорный солдат принес две кружки с водою и два ломтя черного хлеба и, поставив все на стол, удалился, как делал это ежедневно.
— Вы ешьте мой хлеб, — предложил Чаковнин Труворову, — мне сегодня есть не хочется.
Никита Игнатьевич забрал оба ломтя и стал жевать хлеб, откусывая большими кусками. Он делал это с таким аппетитом, точно ел какое-нибудь особенно изысканное блюдо.
В дверь, у самого ее низа, раздался стук.
— Никак мыши скребут опять? — проговорил Чаковнин и подошел к двери.
Стук повторился, и в щель под дверью, у самого порога, просунулась сложенная полоской бумага. Чаковнин взял ее, развернул и прочел:
«Завтра вас выпустят вместе с Машей. Не оставьте ее. Она ни в чем не виновата, клянусь вам. Я знаю, почему и зачем бывала она у князя. Так было нужно. Напрасно Никита Игнатьевич сказал про него, что он — дурной человек. Сергей Гурлов».
Чаковнин еще раз прочел записку и передал ее Труворову. Тот в свою очередь долго читал и наконец произнес:
— Ну, вот, так и я был виноват пред ним… Ну, вот, и сидел… Ну, а какой там выпустят!..