– К сожалению, больше некому, – столь же бесстрастно ответил Остроголов, захлопнув ножную часть крышки гроба. Вставив в отверстие боковой стенки ключ, повернул его по часовой стрелке. – Ты можешь перед смертью немного облегчить свою душу, и, наверное, там тебе это зачтется. Скажи, Скрипченко, кто вам сообщил тогда, что Сережа поехал в роддом?
– Да ну, что же мне сделать, чтобы ты мне поверил? – Игорь Олегович рыдал, и рыдания его были похожи на плач новорожденного: такой же громкий и беспомощный. – Это не я! Не я это! Говорю тебе, не я! Твои же тебя и взрывали, кретин! И сына твоего они же!
– Кто?
– Да не знаю я, но это не я! Боже, помоги мне!.. Паша, – он был на грани безумия, – ты – убийца! На тебе всегда была кровь, она на тебе и останется! Тебя ждет кара! Кара небесная!..
– А тебя ждет ад, – во взгляде Остроголова ничего не изменилось. Он был по-прежнему непроницаем. – Сейчас тебя опустят вниз, перекинут гроб на монорельсовую дорогу и через десять метров последнего пути за тобой опустится металлическая шторка. А там, Игорь, все очень быстро. Когда температура тысяча градусов, гробы не горят. Они взрываются. Прощай.
Сказав это, он захлопнул вторую часть крышки, хладнокровно закрыв ее ключом, после чего постамент с гробом стал медленно опускаться. Когда его верхняя часть скрылась в нижнем ярусе, створки за ним закрылись. Вот только тишина, подчеркивающая торжественность момента, не наступала. Снизу еще были слышны душераздирающие крики, одновременно молившие о прощении и посылавшие проклятия.
– Коля! – словно вырвавшись из крепких оков оцепенения, что есть мочи заорал Остроголов. – Коля! Останови гроб! Останови, Коля! Наверх его! Наверх!
– Мужики, стоп. Отбой, – не моргнув и глазом, Коля-Николай с нескрываемой досадой передал команду по селектору вниз. – Давайте эту гниду обратно, наверх. А жаль, хозяин.
– Нет, Коля, нет, – сказал Пал Палыч, отдавая ему ключ. – Не наше это право. Не нам судить, Коля. И это только мой грех. Мой и ничей больше. А я вас втянул в это мракобесие. Господи, слышишь, мой грех это, мой!
– Зря ты, Палыч, передумал, – с убийственным спокойствием ответил Николай. – Вот я бы сегодня согрешил с легкой душой. Хотя бы ради будущего своей дочери. Да и твоей тоже. Что нам теперь с ним делать?
– А с ним, боюсь, уже ничего не надо делать. Как, впрочем и со мной. Мы со Скрипченко одновременно кончились. Хотя нет. Я, наверное, раньше.
Как и опускался, столь же неторопливо и торжественно постамент с гробом из самшитового дерева с инкрустацией, будто из преисподней, выполз наверх и как ни в чем ни бывало встал на прежнее место. Правда, с торцевой стенки от надвигавшегося жара, словно коровьим языком, слизанное лако-красочное покрытие убедительно свидетельствовало о том, что далеко не дешевое произведение канадских мастеров со всем его содержимым остановили в каких-нибудь двух шагах от этой самой преисподней.
Подойдя к гробу, Николай дважды вставил ключ в боковые отверстия и дважды повернул его против часовой. Затем распахнул обе крышки, бросив холодный взгляд на содержимое. Брезгливо поморщившись, быстро отошел в сторону.
Игорь Олегович никогда не был ни шахтером, ни учителем, ни руководителем КБ на оборонном заводе, который с потрохами за гроши продали иностранным инвесторам, он не был матерью-одиночкой, выкинутой с тремя детьми на улицу за непогашение задолженности по квартплате… Он ими не был, потому что так, наверное, распорядилась судьба. И скорее всего, именно по этой причине Игорь Олегович никогда не объявлял голодовку. А жаль. Конечно бы пахло, но все-таки не так. Но разве Скрипченко можно назвать пророком в своем Отечестве? Или хотя бы человеком, способным видеть наперед?
Сейчас же он лежал в дорогом гробу и, не чувствуя ни стыда, ни едких запахов, исходивших от него, блаженно улыбался. Периодически что-то, вероятно, пробуждалось в его сознании, и тогда глаза Игоря Олеговича загорались ярким блеском, и он с необъяснимым восторгом во взоре начинал говорить одному ему понятные слова, меж тем рассчитывая на полное понимание той, к кому сейчас обращался:
– О, ты моя прудастая русалочка! Агнеска, мое уподобие! Прибрежь, прибрежь в мою сусаль. Я задымлю тебя от сызраньства. Ты со мной, Агнеска, как на штычниках засоришь ярким помножеством. Мы с тобой, диодная моя, отбрешем всю антропоцентрику и заблудвинемся, как напопятную. Агнеска, прибрежь, не пырься! Ты не страхуй, я уроложу всю обрубистость… Что? Конечно же! Дебаркадирую, как на Врубле. Запомянем с тобой на кадык вероокий – и в трахимию! На хуторобище!..
Абсолютная скованность в движениях ни в малейшей степени не причиняла Игорю Олеговичу неудобств. Он их просто не замечал. Ему, судя по всему, было хорошо и комфортно, так как многие вещи в этом подлунном мире его элементарно перестали волновать.
– Ребята, – обратился Николай к двум плечистым молодцам, стоявшим все это время здесь же рядом, – вы развинтите эту мразь. Пусть пока погуляет.
– Коля, – тихо сказал ему один из них, – хозяин хозяином, но ты же понимаешь, что его все равно оставлять нельзя.
– А что он может рассказать? Про Агнеску разве что, – невозмутимо ответил Николай. – Ты же видишь: ему теперь уже много не надо. Обрел полную свободу. От всего. Абсолютное счастье. Знаешь, я сейчас подумал: надо будет на всякий случай брату сказать… В общем, если когда-нибудь со мной произойдет что-нибудь подобное – пусть меня сразу пристрелит. Ладно, мужики, идите, отвинтите этого крупного политика.
Пока плечистые парни освобождали Игоря Олеговича от оков, он ни на секунду не забывал о своей прудастой Агнеске и, если прислушаться к тому бреду, что нес – теперь уже точно можно сказать – не всегда восторженный сумасшедший, то в его по меньшей мере странных словах и выражениях можно было отследить определенную логику:
– … мы их, пустот натыренных, перелубяним в закопченку! Откуражируем, Агнеска, в носочницу, а уже от нас увяжет ястребавный протохрен каторжавый! Заблумятся, Агнеска! Ох, заблумятся! Каблумятицей монастырнутся!.. – и вновь блаженная улыбка на потрескавшихся губах. – А мы – скобой позалюбовностью рожнемся, просвирнемся умятицей, уварню подзалыним… Рульню, рульню пролопопим!… Да, да, Агнеска, рульню!..
Трудно сказать, сколько еще пролопопенных рулен могло всплыть из недр взорванного сознания Скрипченко, но первое, что он сделал, когда освободилась его правая рука, – поднял ее вверх и не терпящим возражения тоном грозно скомандовал:
– Круасану мне! Шнырь – немедля, насепомповые! Подать круасану в сусаль! В кровь узалуплю, сциллы хабридовы!
Будучи полностью отвинченным в прямом и в переносном смыслах, Игорь Олегович, легко перемахнув через боковую стенку гроба, оказался на полу и, схватив, будто древко знамени, металлическую трубку, еще совсем недавно давившую ему на грудь, бодрым и задорным шагом лихо замаршировал вокруг ритуального постамента. На четвертом или пятом выписанном круге теперь уже «бывший» крупный государственный деятель неожиданно запел. И запел Игорь Олегович не песню про бухгалтера, не про оренбургский пуховый платок, а запел он «Марсельезу» – официальный гимн независимого государства Франция:
– Allons enfants de la Patrie,
Le jour de gloire est arrive
Contre nous de la tyrannie
L'etendard sanglant est levê
L'etendard sanglant est levê
Entendez-vous dans les campagnes
Mugir ces fêroces soldats!
Qui viennent jusque dans vos bras
Egorger vos fils vos compagnes
Aux armes citoyens,
Formez vos bataillons.
Marchons, marchons,
Qu'un sang impur
Abreuve nos sillons!