— Я не понял, причем здесь цивилизация, — Иван Сергеевич надел очки и сразу стал еще официальнее, еще строже.
— Это я так, к слову, — вздохнул Виктор. Ему очень хотелось переубедить Ивана Сергеевича.
— Вот видите, к слову, а у Марчука опыты, данные. И по ним получается не пять, а двадцать пять процентов повышения производительности агрегатов. Ясно?
— Так это же очковтирательство! — всплеснул руками Виктор. — Надувательство сплошное. И беспардонное при этом.
— Выбирайте выражения, Виктор Григорьевич, — холодно сказал Иван Сергеевич. — Я же не только свое мнение о предложении Марчука излагаю, я советовался… Кое с кем…
— С кем? — с горячим интересом спросил Виктор.
— Вот с кем надо, с тем и советовался, — сказал, как отрезал, Иван Сергеевич.
— Ну и что этот Ктонадо изрек? — саркастически усмехнулся Виктор, мысленно представив себе слепого оракула.
— Тон ваш неуместный, — покачал головой Иван Сергеевич. — Те, с кем я советовался, сказали мне так: Марчук — ученый? Ученый! Причем ученый с производства, из центральной заводской лаборатории. Он организовал проведение опытов на металлургическом комбинате? Организовал. Это же почин: ученый сам идет на производство и предлагает проверить смелое техническое решение. Вот если бы все так! А?!.. Глядишь, поближе наука станет к производству. А вы что, против почина?!..
Иван Сергеевич с подозрением посмотрел на Виктора.
— Я?! — иронично улыбнулся Виктор. — Конечно, нет, как же можно…
— Правильно, — не заметил иронии Виктора, а может быть, сделал вид, что не заметил, Иван Сергеевич. — И я за. Дело-то хорошее. Теперь дальше слушайте. Пусть будет даже теоретически пять процентов, мне так и сказали, теоретически! пять процентов повышения производительности агрегатов, зато у Марчука практически, заметьте, молодой человек, практически двадцать пять! Надо поставить людям цель — пусть добиваются повышения производительности агрегатов. Для нас это сейчас самое главное. Если все будут знать, что у кого-то получилось двадцать пять, то у них, глядишь выйдет не пять, а шесть, а то и восемь процентов.
— Так кто-то и о тридцати рапортует, — подхватил Виктор.
— Вот! Правильно, — одобрительно кивнул головой Иван Сергеевич. — Главное — озадачить людей.
— Ну, хорошо, — загадочно сказал Виктор. Я тоже теперь начну озадачивать… Я вас всех так озадачу…
Иван Сергеевич озабоченно посмотрел на Виктора, потом вспомнил о письме из милиции, успокоился и решил для начала осадить Виктора небольшим напоминанием:
— А что же вы так халатно относитесь к своим общественным обязанностям? Ведь вы у нас оформляете стенгазету? Почему задерживаете выпуск очередного номера?
— Вот-вот, — обрадовался Виктор. — Вот в стенгазете я вас и озадачу.
— Ваше право, — согласился Иван Сергеевич. — Только в партбюро я отвечаю за стенную печать, так что все материалы должен прочитать заранее. А вообще-то, вы нас уже озадачили… Что вы можете сказать на это?
И Иван Сергеевич протянул Виктору письмо из милиции. Виктор просмотрел письмо, пожал плечами и вернул его Ивану Сергеевичу.
— А что тут говорить? Тут и так все сказано. Все верно, кроме одного — ничего я не нарушал… Подумаешь, целовались…
— А думать надо, обязательно надо. Вот вы идите и подумайте. И напишите-ка объяснительную записку, где все-все подробно изложите что да как.
Виктор вышел из кабинета своего начальника, горя желанием нарисовать для стенгазеты карикатуру на Ивана Сергеевича. Он уже представлял себе, как толпится народ у стенгазеты, как все смеются, как торжествует справедливость.
Правда, рисовал Виктор хуже, чем лепил…
11
В подвале ЖЭКа ярко горели две стосвечевые лампы без абажура.
Они безжалостно и равнодушно освещали мольберт с незаконченным полотном и холсты, натянутые на деревянные рамы и приставленные лицевой стороной к стене.
Картина на мольберте изображала ночь, городскую улицу, освещенный изнутри автобус на остановке, пассажиров, уткнувшихся в газеты или беседующих между собой, прохожего, который бежал, странно наклонясь, к автобусу, и шофера, который глядел в зеркальце заднего вида в ожидании бегущего прохожего. От картины веяло ночным покоем, автобус был полупустой, каждый пассажир располагался в своем окне, как в рамке портрета, а один стоял у задних дверей и задумчиво смотрел в ночную тьму.
Кроме мольберта по углам подвала на разновысоких подставках стояли то стремительные, геометрические, пересекающиеся под острыми углами, то плавные, как бы томные, переливающиеся из одной формы в другую, то просто непонятные, но чем-то останавливающие глаз конструкции. Они были сделаны из разнообразного материала: проволоки, пластмассы, металлических кусков, разноцветных нитей, некоторые из конструкций были статичны, другие двигались или готовы были придти в движение.
По стенам подвала были развешаны маски. Одна из них на высокой треноге стояла в центре подвале, и ее оценивающе разглядывали Марк и Петров. Виктор тоже смотрел на дело рук своих и объяснял друзьям:
— Лицо… Понимаете, это лицо, а не маска. У всех есть лицо. У меня и у тебя, Марк, лицо, у тебя, Петров, лицо. Вот я и хочу лепить человеческие лица, чтобы на них отражалась целая гамма чувств, хотя свое лицо, свое выражение есть и у радости, и у боли, и у предательства… И у каждой эпохи есть свое лицо… И вот, как мне кажется, это — одно из лиц…
Марк, невысокий, изящный, медленно поглаживал аккуратный клинышек бородки. Его красивые, в мохнатых ресницах глаза искрились смехом.
— От лица твоих друзей, соратников и единомышленников, — начал Марк, — должен тебе нелицеприятно заявить, что это лицо, созданное твоим лицом…
— Не паясничай, — миролюбиво оборвал его Виктор. — Дело давай говори.
— Ну, что ж, дело так дело… — вздохнул Марк. — Может Петров для начала что-нибудь изложит?
— Не… — отмахнулся Петров. Он меньше всего походил на художника из этой троицы. На толстую крепкую колонну шеи была посажена кудреватая, начинающая лысеть, круглая голова с белесыми ресницами, носом картошкой и толстыми губами. Таким людям, как Петров, тесна любая одежда, мала любая комната, они выглядят всегда громоздко — так и Петров, хотя сам был невысок, но основательно массивен.
— Если серьезно, — кивнул головой на жест Петрова Марк, — то, пожалуйста, прежде всего без обид. Я могу высказать сейчас свое мнение и говорил тебе раньше, что задачу ты перед собой ставишь интересную, а вот решаешь ее неточно. У тебя приблизительный ответ на свой же собственный вопрос. А происходит это от того, что крик твоей души, отраженный в маске, извини, в лице, неестественно, неорганично возник, вырвался, появился на свет. Можно крикнуть "больно!", жалуясь кому-то, можно пропеть романсово "о, как мне больно…", а можно просто закричать от боли. Твоей работе не хватает гармонии, той гармонии, от которой и самому хочется закричать и другим крикнуть: "Что же вы стоите!? Больно!"
— Что же ты стоишь? — поддразнил Марка Виктор. — Или не больно? Ни капельки?
— Что я? Я — обреченный, я только знаю, что такое хорошо и что такое плохо в искусстве. Может быть другие тоже знают, но я могу еще и объяснить разницу. И еще моя беда — я слишком много знаю, я знаю столько, что когда начинаю что-то делать сам, то сразу вижу — это все было, было, было, а зачем делать то, что было тысячи, миллионы раз? И при этом я помню о том, что каждый человек, независимо от того творец он или просто потребитель, должен проходить, обязательно проходить свой путь духовного развития, повторять то, что было пройдено человечеством давным-давно. Так устроен мир, что поделаешь? До тех пор, пока ты не обжегся, ты не узнаешь, каков огонь на ощупь. Как молочные зубы, у тебя вырастает, строится одно представление об этом мире, а потом оно меняется, и эту переоценку ценностей каждый переживает по-своему. Кто быстрее… Кто медленнее… Кто сбивается с пути, их губит зависть, мелочность духа, эгоизм. Кто останавливается, считая, что ему уже хватает своей мудрости и страданий, и ничего нового в этом мире не было и не будет… А кто продолжает идти и идти в гору… И тяжек путь, и далека вершина, и нестерпимо одиночество. Но я иду, я каждый день иду… Вот только делаю мало, больше размышляю…