— Понимаю. О времена, о слава! Я верю вам, гражданин, и жажду услышать новости, которые вы, очевидно, желаете мне сообщить.
— Передовой отряд австрийцев проник в расположение ваших войск.
— Что вы говорите?! Пробил час битвы! О ручей, кроткий ручей, скоро воды твои окрасятся кровью! Вперед! К оружию!
Услышав приказ офицера-поэта, уланы стали собирать оружие и ранцы, но двигались они столь вяло и неохотно, потягиваясь, сплевывая, чертыхаясь, что я начал сомневаться в их боеспособности.
— Гражданин офицер, у вас есть план?
— План? О, идти прямо на врага!
— Да, но как?
— Как? Сомкнутыми рядами!
— Позвольте, однако, дать вам совет: я бы, наоборот, расставил солдат на большой дистанции и дождался, пока вражеский отряд сам не попадет в засаду.
Лейтенант Папийон был человеком сговорчивым и не стал возражать против моего плана. Рассыпавшихся по лесу улан трудно было отличить от зеленых кустов, а австрийский лейтенант меньше всего был способен обнаружить разницу. Отряд императорской армии шел строго по маршруту, указанному на карте, время от времени раздавалась отрывистая команда «направо» или «налево». Они промаршировали прямо под носом у французских улан, но так ничего и не заметили. Уланы шли почти неслышно (тишину нарушали лишь естественные в лесу шелест листьев да хлопанье крыльев) и незаметно взяли австрийцев в кольцо. Я с верхушек деревьев свистом иволги или криком совы давал им знать о том, какой им тропинкой лучше пробираться и куда движется вражеский отряд. Австрияки, ничего не подозревая, оказались в западне.
— Руки вверх! Во имя свободы, равенства и братства я объявляю вас своими пленниками! — внезапно услышали они крик с дерева, и меж ветвей появилась тень человека, размахивавшего длинноствольным ружьем.
— Ур-ра! Vive la Nation![75]— И все кусты вокруг мгновенно превратились во французских улан, возглавляемых лейтенантом Папийоном.
Раздались глухие проклятья австрийцев, но, прежде чем они успели опомниться, их уже разоружили. Австрийский лейтенант, бледный, но с высоко поднятой головой, вручил свою шпагу лейтенанту Папийону.
Я стал бесценным помощником республиканской армии, но предпочитал охотиться на врагов один, призывая на помощь лесных зверей и насекомых, как, например, в тот раз, когда обратил в бегство целую колонну австрийцев, напустив на них осиный рой.
Слава обо мне разнеслась по всему вражескому стану и возросла настолько, что начали поговаривать, будто лес кишит вооруженными якобинцами, которые прячутся на вершинах деревьев. Двигаясь по лесу, императорские и королевские отряды прислушивались к малейшему шороху: стукнет ли спелый каштан, выпавший из своей колючей оболочки, пискнет ли белка — они сразу же воображали, что окружены якобинцами, и сворачивали в сторону. Благодаря этому стоило мне с чуть слышным треском надломить сучок или прошелестеть листьями, и я заставлял сворачивать с пути колонны австрийцев и пьемонтцев и заводил их куда мне вздумается.
Однажды я завел их в густые заросли колючих кустарников, где им пришлось довольно туго. В зарослях пряталось семейство диких кабанов. Гром орудий выкурил их с гор, и они укрылись в лесах долины. Потеряв голову, австрийцы шли наугад, ничего не видя дальше своего носа, как вдруг из-под ног у них со злобным хрюканьем выскочило стадо грозно ощетинившихся кабанов. Звери кинулись под ноги солдатам, опрокидывая их, а потом топтали упавших острыми копытами и пропарывали им клыками животы. Весь батальон обратился в бегство под их натиском. Я и несколько моих друзей, устроившись на деревьях, преследовали убегавших врагов ружейным огнем. Те, кому удалось вернуться в лагерь, рассказывали всякие небылицы: одни о том, что внезапно земля под ногами у них ощетинилась и разверзлась, другие — о битве против банды якобинцев, выскочивших словно из-под земли, потому что эти якобинцы не иначе как дьяволы, полулюди-полузвери, и живут они не то на деревьях, не то в чащобе.
Я уже говорил, что предпочитал наносить удары либо сам, либо с помощью моих друзей из Омброзы, которые вместе со мной укрылись в лесу после того памятного сбора винограда. С французскими отрядами я старался иметь поменьше дел, потому что, сами знаете, войско, где ни пройдет, все разоряет на своем пути. Но я привязался всей душой к передовому отряду лейтенанта Папийона и был изрядно обеспокоен его судьбой. В самом деле, для отряда под командованием поэта затишье на фронте могло стать роковым. На мундире солдат утвердились мох и лишайник, а у иных даже вереск и папоротники; на киверах свили гнезда крапивники и цвели ландыши, сапоги накрепко приросли к почве — весь отряд пустил корни. Покорность лейтенанта Агриппы природе приводила к тому, что этот отряд храбрецов сливался с миром животных и растений, растворялся в нем. Необходимо было встряхнуть их. Но как? У меня возникла идея, и я отправился изложить ее лейтенанту Папийону. Поэт декламировал, обращаясь к луне:
— О луна! Круглая, как жерло пушки, как ядро, что и после того, как угасла сила порохового взрыва, продолжает бесшумно и медленно катиться, вычерчивая в небе свою траекторию! Когда же ты взорвешься, о луна, взметнув высоко облако искр и пыли, и погребешь вражеское войско и троны, и откроешь для меня путь к славе, пробивши брешь в крепкой стене пренебрежения, что выказывают мне мои сограждане! О Руан! О луна! О судьба! О конвент! О лягушки! О девушки! О моя жизнь!
Я окликнул его:
— Citoyen...
Папийон, раздосадованный, что я вечно ему мешаю, отрывисто бросил:
— Что вам?
— Я хотел только сказать, гражданин офицер, что, кажется, есть способ пробудить ваших людей от ставшей уже опасной спячки.
— Я возблагодарил бы небеса, гражданин. Как вы видите, я жажду действовать. Что же это за способ?
— Блохи, гражданин офицер.
— Мне жаль вас огорчить, гражданин. У республиканского войска нет блох. Они все сдохли от истощения в результате блокады и дороговизны.
— Я могу вас снабдить ими, гражданин офицер.
— Не пойму, говорите вы серьезно или шутите. Во всяком случае, я доложу высшему командованию, а там видно будет. Гражданин, я благодарю вас за все, что вы делаете во имя республики! О слава! О Руан! О блохи! О луна! — И он удалился в полубреду.
Я понял, что придется действовать на свой риск. Запасшись большим количеством блох, я, едва увидев с дерева улана, кидал на него блоху, стараясь попасть прямо за шиворот. Затем я стал разбрасывать блох целыми пригоршнями. Мне угрожала опасность, ибо, если бы меня поймали на месте преступления, не помогла бы и моя слава патриота: меня бы арестовали, отвезли во Францию и там гильотинировали как агента Питта[76]. Однако мое вмешательство оказалось благотворным, укусы блох пробудили в уланах вполне понятное и достойное желание почесаться, поискать зловредных насекомых и избавиться от них. Бравые уланы скинули заплесневелую одежду, ранцы и котомки, поросшие грибами и затянутые паутиной, стали мыться, бриться, причесываться. Одним словом, они вновь осознали себя людьми, обрели чувство гражданственности, освободились от власти первобытной природы. К тому же ими овладела давно забытая жажда деятельности, рвение и воинственный пыл. К моменту общего наступления они уже рвались в бой. Республиканское войско, сломив сопротивление врага, прорвало фронт и двинулось вперед, к победам под Дего и Миллезимо...
XXVIII
Наша сестра и ее муж, эмигрант д’Эстома, удрали из Омброзы как раз вовремя: они едва не попали в плен к республиканской армии. Омброзцы словно вернулись к дням сбора винограда. Они воздвигли дерево свободы, на этот раз более отвечавшее французскому образцу — иначе говоря, немного походившее на дерево с призами.
Козимо, разумеется, взобрался на него с фригийским колпаком на голове, но ему это быстро надоело, и он удалился в лес.