— Послушайте! — крикнул ему Козимо. — Это ваша такса?
— Чтоб тебе провалиться вместе со всеми твоими родными! — рявкнул в ответ старик, который был явно не в духе. — Дураки мы, что ли, охотиться с таксой?
— Значит, я могу стрелять в зверя, которого она поднимет? — настаивал Козимо, стремившийся поступать строго по правилам.
— И еще в Господа Бога и всех его святых! — ответил старик и со всех ног понесся дальше.
Пес снова пригнал лису к дереву. Тут уж Козимо выстрелил и уложил ее наповал. С того дня Козимо стал хозяином собаки. Он дал ей имя Оттимо-Массимо.
Прежде Оттимо-Массимо был бездомным псом, присоединившимся к стае гончих из юного задора. Но откуда взялась эта такса? Чтобы узнать это, Козимо направился туда, куда она вела его. Такса, почти касаясь животом земли, пробиралась сквозь кусты, перепрыгивала через ямы и все время оборачивалась и смотрела, поспевает ли за ней мальчик наверху. Путь их был столь необычен, что вначале Козимо не догадался, куда они попали. Когда же наконец понял, сердце запрыгало у него в груди — это был сад маркизов д’Ондарива. Вилла была заколочена, жалюзи опущены, лишь на чердаке ставни одного окна громко хлопали при каждом порыве ветра. Неухоженный сад больше, чем когда-либо, походил на тропический лес. Оттимо-Массимо, ошалев от радости, носился, словно у себя дома, по заросшим дорожкам и отданным на милость сорняков клумбам, с лаем гонялся за бабочками.
Вдруг он исчез в кустах. Потом вернулся, держа в зубах ленту. У Козимо сердце забилось часто-часто.
— Что это, Оттимо-Массимо? Чья это лента? Ну отвечай же!
Оттимо-Массимо ласково вилял хвостом.
— Принеси сюда, Оттимо-Массимо! — Козимо спустился на самую нижнюю ветку и взял у собаки изо рта отцветший лоскуток, который прежде наверняка был лентой в волосах Виолы, так же как Оттимо-Массимо, конечно, была такса Виолы, о которой хозяйка, верно, забыла в суматохе отъезда. Козимо даже смутно припомнил, что прошлым летом Виола несла в надетой на руку корзине щенка, которого ей, видно, только что подарили.
— Ищи, ищи, Оттимо-Массимо!
Такса кидалась в заросли бамбука и возвращалась с новыми предметами, принадлежавшими раньше Виоле, — скакалкой, обломками бумажного змея, веером.
На вершине самого высокого дерева в саду брат вырезал острием шпаги «Виола и Козимо», а чуть пониже, уверенный, что девочке это понравится, даже если она называла собаку по-другому, — «такса Оттимо-Массимо».
С тех пор, увидев на дереве брата, я твердо знал, что внизу, почти касаясь брюхом земли, легонько трусит Оттимо-Массимо. Козимо обучил его идти по следу, делать стойку, поднимать и приносить дичь — словом, всему, что должна делать охотничья собака, и не было в лесу зверя или птицы, на которых они бы не охотились вместе. Чтобы отдать хозяину добычу, Оттимо-Массимо карабкался передними лапами по стволу как можно выше. Козимо спускался, брал у него изо рта зайца или куропатку и ласково гладил верного пса. Этим и ограничивались их изъявления дружбы и знаки взаимной привязанности. Но ни на миг не прекращался их незримый разговор, причем достаточно было одному отрывисто пролаять с земли, а другому тихонько прищелкнуть языком или пальцами, как обоим все становилось понятно.
Они никогда не изменяли этой дружбе — дружбе, столь необходимой им обоим, и, хотя отличались своими повадками от остальных людей и собак мира, все же были счастливы, как могут быть счастливы вместе человек и собака.
XI
Долгое время, пока Козимо мужал, охота была для него всем. И еще, пожалуй, рыбная ловля: смастерив удочку, он подстерегал угрей и форелей в тихих заводях. Иной раз поневоле думалось, что отныне его органы чувств и сами инстинкты стали иными, чем у нас, и те шкуры, которыми он в отличие от нас прикрывал свое тело, в точности отвечали перемене самого его естества. Он постоянно прикасался лишь к шершавой коре деревьев; взгляд его привык видеть лишь птичьи перья, пушистый мех зверей и чешую рыб — словом, всю гамму красок, которую открывает глазу эта сторона мира; он ощущал, как зеленый ток, словно кровь, струится в жилках листа, и, конечно, столь глубокое вторжение в царство дикой природы, где жизнь во всех своих формах, будь то побег растения, клюв дрозда или стайка рыбок, так не похожа на человеческую, могло по-иному вылепить его душу и даже лишить вообще людского обличья. Между тем, какие бы новые качества ни приобрел Козимо, живя в царстве растений и борясь с дикими животными, я видел, что истинное место брата по-прежнему было среди нас.
И все же поневоле он все реже соблюдал некоторые обычаи, а потом и вовсе от них отказался. Взять, к примеру, обыкновение ходить к обедне. Первые месяцы он старался ее не пропускать. Каждое воскресенье мы, принарядившись, отправлялись всей семьей в церковь и неизменно видели на дереве Козимо, который тоже старался одеться по-праздничному — к примеру, в свой старый фрак или в треуголку вместо меховой шапки. Мы шли в церковь, а он перебирался за нами по веткам под любопытными взглядами жителей Омброзы; очень скоро, однако, они к этому привыкли, и наш отец вздохнул с облегчением. Мы чинно и важно добирались до церковного двора, а Козимо словно летел следом по воздуху, что являло со стороны довольно странное зрелище, особенно зимой, когда деревья стоят черные и голые.
Мы входили в церковь, садились на отведенную нашему семейству скамью, а брат оставался на дворе и устраивался возле бокового нефа на каменном дубе, как раз на высоте большого церковного окна. С нашей скамьи мы видели через стекло тени ветвей и силуэт самого Козимо, прижимавшего шляпу к груди и низко склонявшего голову. Отец договорился с одним из причетников, чтобы по воскресеньям это окно оставалось приоткрытым, и брат мог со своего дерева слушать всю службу. Но прошло некоторое время, и у обедни мы его уже не видели. А окно закрыли из-за сильного сквозняка в церкви.
Многое из того, что прежде было для брата очень важным, утеряло для него всякую ценность. Весной состоялась помолвка нашей сестры. Кто бы мог об этом подумать всего год назад? Приехали граф и графиня д’Эстома с сыном, и отец устроил настоящее празднество. Комнаты были ярко освещены, собралась вся окрестная знать, в зале танцевали. Где уж тут помнить о Козимо? Между тем все мы думали о нем. Я то и дело выглядывал в окно посмотреть, не появится ли он, а отец был очень грустен, и в эти минуты его мысли пребывали с тем, кто один не принимал участия в нашем семейном торжестве. И мать, распоряжавшаяся на празднике, словно генерал на плацу, пыталась тем самым лишь заглушить щемящую боль по отсутствующему. Даже Баттиста, которая стала неузнаваема, сбросив одежды монахини и облачившись в парик, словно сделанный из марципана, и в grand panier[22], украшенный кораллами и Бог весть кем сшитый, даже Баттиста, кружась в танце, бьюсь об заклад, думала о нем.
Много позже я узнал, что в это самое время он незаметно для всех нас сидел в тени на верхушке платана и, поеживаясь от холода, глядел на залитые светом окна, на такие знакомые и сейчас празднично украшенные комнаты, на танцующих людей в париках. Какие мысли носились в его голове? Жалел ли он хоть немного, что порвал с нашей жизнью? Думал ли о том, какой короткий путь отделяет его от мира семейных радостей, как легко и быстро он может преодолеть этот путь! Кто знает, о чем Козимо думал, чего желал, прижимаясь к коре платана. Знаю лишь, что он просидел на дереве, пока не кончилось празднество, не потухли один за другим шандалы и вся вилла не погрузилась во тьму.
Так или иначе, но отношения Козимо с семьей не прервались до конца. Больше того, с одним из членов нашей семьи он даже сблизился, впервые, можно сказать, поняв его. Это был кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега. Козимо обнаружил, что этот скрытный, едва ли не полоумный человек, вечно пропадавший неизвестно где, занятый неведомо чем, был, единственный из всей семьи, завален множеством дел, причем ни одно из них не было бесполезным.