Какова аудитория, таковы и шутки. В буйном гоготе утонули тихие завывания приговоренных, упавших ничком и грызущих прибрежный песок, пытаясь молить о пощаде.
А потом Одноглазый услышал голос, вернее, голосок, заглушивший все звуки мира:
– Пожалей их, дедушка!..
И сердце беззвучно громыхнуло по ребрам.
Худенький мальчуган, чуть возвышающийся над коленом старого циклопа, без страха сделал то, за что по всем законам всех держав – от Македонии до Индии – полагалось немедленное четвертование на месте: дернул полу царского плаща!
– Отпусти их, дедуля! Они больше не будут…
В огромных прозрачно-голубых глазенках, чистых и доверчивых, стояли слезы. Маленький Антигон Деметриад, боготворимый войском, как талисман, еще не знал, что такое дезертиры, зато уже видел, как варят людей, и ему это не понравилось. Хотя он сам попросил дедушку взять его с собой на площадь. Дедушка сначала не хотел, сказал, что маленьким не надо смотреть такие вещи, но ведь Антигон уже не маленький, ему целых шесть лет, и папа в письмах называет его «Мой великан». Он очень хотел посмотреть, как варят людей, потому что когда варят раков, они сначала зеленые, а потом красные, и это очень весело, а люди забавнее раков, и он думал, что если их варить, то это еще интереснее. Поэтому он целый день вел себя хорошо, не шалил и прочел дедушке наизусть целый стих из «Илиады», совсем не сбившись. Ну, почти совсем, и даже съел всю кашу вместе с подливкой. А когда дедушка все равно не согласился, внук залез к нему на колени и сказал противным девчоночьим голоском: «Ну, деду-у-уля!»… Но это оказалось вовсе не интересно. Наоборот, страшно. Потому что люди кричат, когда варятся, и не меняют цвета… И Антигон закричал вместе с ними, и кричал долго, и никак не мог заснуть, а дедушка сидел рядом и держал его за руку. От этого было чуточку легче, и он не хотел, чтобы дедушка уходил. А сейчас он не хочет, чтобы этих трех дядь варили. Они, наверное, плохие, если рассердили дедушку, но они исправятся и будут послушные…
– Отпусти их… ну, деда-а-а…
На кратчайший миг царь Антигон забывает обо всем на свете. Как, впрочем, и бывает всегда, стоит внучку капризно надуть губы.
Менее всего свойственна Одноглазому сентиментальность, но он, повидавший все, прошедший Ойкумену из края в край, готов биться об заклад: если и есть где-либо восьмое чудо света, то вот оно, стоит перед ним, крохотное, глазастое, до боли сердечной худенькое чудо. Вылитый Деметрий в пять лет, только еще симпатичнее и, надо признать, умнее. В самом деле, видел ли кто-то, чтобы шестилетнее дитя так бойко читало, складывало в уме трехзначные цифры, обладало замечательным почерком?! И вообще, это необыкновенный ребенок! Одноглазый может утверждать это наверняка, не как дед, а как бывалый, объективно оценивающий истину человек…
Может быть, не стоило брать его в поход?
Жена ведь криком кричала: «Оставь ребенка в покое, Антигон, мал он еще!» В чем-то, конечно, она была права, мудрая баба, но, с другой стороны, на свежем воздухе, под сирийским солнцем Гонатик подзагорел, окреп, да и вытянулся… И пора приучать его к войску, а войско – к нему, не все же сидеть в бабушкином гинекее* тому, чья судьба – править Ойкуменой!.. Так решил дед, и решил правильно: воины едва ли не дерутся за право подержать доверчивое большеглазое чудо на руках! Они признали его и полюбили! Вот главнейший результат похода! Не менее важный, чем бегство Птолемея за Нил…
– Говоришь, отпустить?.. – как равному отвечает большой Антигон маленькому. Отвечает очень тихо, одними лишь губами, зная, что внучок поймет: так они разговаривают при бабушке, когда не хотят, чтобы женщина вмешивалась в беседу мужчин…
Гонатик, маленький Антигон, быстро-быстро кивает.
– Сва-ри-сва-ри-сва-ри! – грохочет толпа, не замечая, что царь перестал ее слышать.
Она похожа сейчас на капризного ребенка, способного слушать только собственный крик.
Толпе нельзя отказывать! Иначе они решат, что в следующий раз две мины послужат достаточным оправданием для дезертирства.
Но и повелителя Ойкумены ослушаться нельзя. Даже если этот повелитель – будущий.
– Отпущу! – шевелит губами Антигон большой.
– А поклянись! – откликается Антигон маленький.
– Клянусь твоим папой, мой царь!
И – уже громко:
– Эй, пропустите гонца!
Царь подхватывает улыбающегося внука и бережно передает его из рук в руки серебряному гетайру.
– Бери царевича и поезжай вперед! Только будь осторожен, ясно? Я еду следом…
На лице гетайра – глупая счастливая улыбка. Воины расступаются перед ним, и каждый второй норовит хотя бы кончиком пальца – на удачу! – прикоснуться к пушистым темным кудряшкам мальчонки. И Гонатик позволяет воинам касаться себя, потому что они – хорошие, и любят его, и дедушку, и папу, по которому маленький Антигон очень скучает, тоже любят… Ребенок спокоен. Он знает: тех троих дядь не сварят. Дедушка никогда не обманывал его. Особенно если клялся папой… Поклянись дедушка каким-нибудь богом, Гонатик мог бы усомниться, но папочкой деда никогда не клянется впустую. Это проверено не раз, даже когда куда-то исчез мед и дедуля поклялся папой, что не расскажет бабушке, куда он на самом деле исчез…
– Коня! – приказал Антигон.
Провел глазом по ожидающим солдатским лицам.
Указал на дезертиров.
– Пусть уходят!
Усмехнулся. Удивлены? Ничего, сейчас поймете…
– Вы слышите меня, подонки? Мне противно мараться вашей кровью! Вы свободны. Но на этом берегу вам нет места… Идите к Лагу, получать свои мины…
И пояснил:
– Плавать небось умеете?
…Уже вскочив на коня – молодцевато, легко, как не любому сорокалетнему удастся! – Одноглазый не отказал себе в удовольствии поглядеть, как полукольцо пехотинцев сдвигается, отжимая подвывающих дезертиров в воду.
Спинами вперед.
Навстречу темно-зеленым, обманчиво-неподвижным бревнам, неспешно дрейфующим против течения.
Что ж, порой способны пригодиться и крокодилы…
Принимай пополнение, брат Птолемей!
И когда уже издали, прорвавшись сквозь перестук копыт, полетел пронзительный, почти сразу оборвавшийся вопль, Одноглазый не обратил на него внимания.
Он спешил. Его ждали послы.
А опаздывать на свою же аудиенцию – верх неучтивости!
Впрочем, четверо мужей, наряженных богато и вычурно, приняли опоздание базилевса как должное, ничем не выказав обиды. Не удивил их и поцарапанный кожаный панцирь, приличный простому воину, но никак не Царю Царей. Панцирь этот, и несвежая туника, бурая от пыли и пота, и грубые эндромиды, подшитые бычьей кожей, чудовищно дисгармонировали с блеском алмазной диадемы, венчающей пышную седую гриву Антигона, но если и было что-то под луной, интересовавшее Одноглазого меньше, чем мнение послов, так это гармоничность одеяния.
В без малого восемьдесят поздно менять привычки. Если кто-то хочет насладиться созерцанием истинного блеска, пускай едет к Деметрию. Мальчик способен запудрить глаза даже персидским вельможам, знающим толк в мишуре. Он, говорят, даже гетайров обрядил в позолоченные панцири. Ох-хо-хо… Лучше бы вовремя выплачивал войскам жалованье…
Что же касается его, Антигона, то ему вполне достаточно этого панциря, титула и сознания, что он породил полубога. Будь его воля, Одноглазый отказался бы и от этой неудобной штуки на голове. Увы, нельзя. Не так поймут.
– Слушаю вас! – сказал Антигон, и это прозвучало совсем так, как недавно на нильском песке. – Что скажете?
Спрашивать о здоровье Птолемея он не стал.
Пусть понимают, как хотят.
Правила устанавливает победитель.
Послы – трое македонцев в парадных плащах поверх золоченых панцирей и некто бритоголовый, закутанный в белое и бесформенное, – переглянулись.
Поклонились. Македонцы слегка, коснувшись правыми ладонями сердец, египтянин – припав лбом к ковру.
«Говорить будет он», – определил Антигон.
И, как всегда, не ошибся.
– Великий Дом, повелитель Верхнего и Нижнего Египтов, пер'о Птолемей – жизнь, здоровье, сила! – приветствует старшего брата своего Антагу и желает ему процветать!