Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Неужели он не придет?»

– Я все время возвращаюсь в тот день, – начала медсестра Ира.

«Теперь мы начинаем сами и нам даже не надо задавать наводящих вопросов, – печально усмехнулась Эль. – Мы сами рассказываем о своих несчастьях. Мы давно уже не стыдимся их, это словно бы уже предмет престижа, то, что можно предъявить как доказательство своего присутствия в этом мире. И даже – своей силы… Если бы Евгений пришел сегодня и рассказал, то и я, наверное, призналась бы в его присутствии, почему я хотела сделать это с ним… в последний раз… La petit grand mort[21]».

– Накануне они сделали мне укол, – отчужденно продолжала медсестра. – И врач сказал, что у ребенка живот больше головы. И я забеспокоилась, что что-то не так. Я почувствовала себя виноватой перед матерью. Я даже нафантазировала, что она скажет, когда увидит, что ребенок «не такой».

Она вдруг замолчала, вздохнула, и все с тем же отчужденным усилием продолжила:

– На следующий день вдруг потекло… с кровью… Я испугалась, но потом поняла, что это отходят воды. Меня посмотрел гинеколог. И сказал, что у нас, у татарок, всегда что-то не так, а у меня вообще все запущено, шейка не готова, и все такое. Я заплакала. Меня перевели в блок. И там заставляли шагать из угла в угол, и я все делала, как они говорили. Вечером поставили капельницу. А утром начались потуги. Они положили меня, и я все делала, как говорила мне акушерка. Она успокаивала, что все нормально.

Ира опять замолчала, вопросительно посмотрела на доктора Эм, та кивнула, и тогда Ира так же бесчувственно продолжила:

– Ребенок пошел. «Вот уже головка показалась, погладь его», – сказала акушерка. Я погладила… А потом у нее что-то изменилось в лице, и я поняла, что что-то не так…

Ира все же не выдержала и заплакала. С понимающим выражением в лице доктор Эм дала ей большую желтую салфетку.

– Они позвали врача, и меня пересадили в кресло… У них у всех были какие-то не те лица… Потом достали ребенка и отложили его в сторону… Я поняла… Хотя даже его и не видела.

Теперь она говорила медленно, словно бы еле сдерживая крик, и Эль почувствовала к ней какую-то странную благодарность.

– Они сказали, что… голова у ребенка какая-то «не такая»… Да, несколько раз повторили про голову… А потом завернули и… унесли… Потом они вернулись, уже без него, и сказали… что он мертвый… Акушерка спросила, буду ли я смотреть. Я сказала, что нет, потому что знала, что тогда это на всю жизнь… Потом я плакала… Они сделали мне укол… и я забылась… Очнулась я уже в палате, рядом сидел муж… Снова пришли они и спросили, будем ли мы забирать или как… Мы отказались.

Она поднесла к лицу огромную вафельную салфетку доктора Эм и зарыдала.

– Я его так и не увидела…

В классе воцарилось молчание, иногда прерываемое всхлипываниями Иры. Доктор Эм задумчиво поглаживала ее по голове. Эль подумала, что теперь, после перерыва, выйдет она, спокойно выйдет и сядет на «горячий стул» и, глядя на пакет желтых салфеток в мужеподобных руках доктора Эм, также спокойно и отчужденно им все расскажет. Все всем расскажет.

«Потому что он не придет…»

Группа давно уже разошлась и они, Эль и докторша Эм, остались одни. Лязгнула переводящая пути стрелка и синяя искра, срываясь с пантографа, осветила класс. Подрезая на повороте рельсы, трамвай завизжал.

– Ты рассказала то, что должен бы рассказать он? – спросила докторша.

– Я не знаю… Может быть, он здесь и ни причем. Ведь, в конце концов, не он был причиной… А то, что свело нас в той точке…

Эль замолчала.

– Что ты сейчас чувствуешь?

– Не знаю…

Эм все же осторожно продолжила:

– Что это за «не знаю»?.. Какое оно?.. Где?

– Мне кажется… я не должна была признаваться… так же как и устраивать весь этот спектакль с отсрочкой… Мы должны были умереть… Тогда, возможно, перед смертью мы оба что-то поняли бы… Мы смогли бы собраться и как-то собрав эту силу… все же спасти самих себя…

– О, я прекрасно понимаю тебя, – бодро перебила ее докторша. – Но ты же знаешь, что нас может спасти только сила признания. Вспомни первую сессию с Олечкой. Что мешало ей говорить людям добрые слова? И как она осознала этот свой страх, когда я попросила ее дать метафору, что ей мешает? Помнишь, она сказала про тяжелую крышку люка? Вот и Женя…

«Женя, – усмехнулась Эль и подумала: – Все не то… все какое-то мертвое… Наверное, потому и рождаются мертвые дети».

– … и потом, ведь благодаря этой отсрочке вы остались живы, и Женя даже сказочно разбогател…

– Да, но… – машинально и словно бы уже куда-то отлетая, отозвалась Эль.

– В чем ты не хочешь себе сознаваться? Скажи самое страшное.

Окно было раскрыто.

«Сказать ей, что самое страшное, что вся эта психотерапия бессмысленна?»

– Самое страшное…

Эль посмотрела в окно.

«Как та бабочка, уже давно подхваченная этим безличным потоком… раскалившиеся за день стены… все выше и выше… как легкий дым…»

– Самое страшное… надеюсь… уже позади.

Сказать и… вернуться домой.

Последовательность операций… «Квинт», солнечный алкоголь, крэк, затем разобранная луна, теперь уже под электрической лампой, насмешка черного вечера, священное отныне отвращение к жизни, смерть, покончившая сама с собой, смерть, так запросто оставшаяся в живых, фасад определений, бесполезные отныне сотрясения воздуха, всего-навсего слова и при этом уже невозможность себе признаться, эта игра в Григория, заботливый злак психотерапевтически прорастающей процедуры, «психотерапевт» Евгений, посредством которого «пациентка» Эль разрешает себе, наконец, вернуться в сердце своей любви, тайная горечь зла, так сладко обманывающего в лучших своих побуждениях, потому что обманываться надо, потому что жизнь это обман…

Лежа сейчас поверх одеяла, как бы без себя, лишь как своя же собственная одежда, Эль почему-то вспомнила про Амстердам, город чистый и светлый, и какой-то даже слегка дрожащий в своей искусственности, как будто его и нет. Добрый старый Амстердам, где даже улицы красных фонарей оказались не так уж страшны. Долгие школьные годы этот город жил в ее воображении как какое-то невинное сердце разврата, куда она почему-то всегда, не признаваясь себе самой, так мечтала попасть, чтобы избежать стерильности жизни своих родителей, спавших в отдельных комнатах…

Лежа сейчас поверх одеяла, она снова входила в тот памятный кофе-шоп, где неподвижные туристы из разных стран так неподвижно затягивались тогда марихуаной, словно бы были совсем не людьми, а адептами некоего бога, на время оставив здесь, в этом мире, свои тела и отдаваясь ему где-то там.

– Хотите попробовать? – по-русски спросил ее молодой человек, словно бы вырастая из своих слов в ее обостренном ожидании.

Этот внезапный молодой человек, легко, как дым, вошедший тогда в ее жизнь.

– Григорий или просто Гриша. А вас?

Легко вращая педали, они знакомились все ближе и ближе, по спирали объезжая на велосипедах кварталы этого счастливого города тьмы.

Через несколько дней он пригласил ее в свою квартиру на берегу канала, старую амстердамскую квартиру, которую он снимал, и где она так невинно осталась, и где потом, через пару дней, они так естественно двигались совершенно голыми. «Голыми до невероятности своего присутствия», – как однажды выразился Григорий. До этих слов она позволяла ему себя только ласкать. У нее еще не было мужчин, и она никак не могла решиться.

Эта пустая амстердамская студия, где она все же отдалась ему на четвертый день, на черной простыне, на которой ее первая кровь осталась почти незаметной… На другом берегу в высоком прозрачном здании сидели за экранами компьютеров клерки. А здесь, на этом, в старинном доме лежала она, закутавшись в зеленое верблюжье одеяло, думая о том, почему она почувствовала наслаждение вместе с болью и что это значит? Это и значит, что она теперь стала женщиной? Спрашивая себя еще и еще раз, пока Григорий раскуривал новый, купленный в кофе-шопе, кальян.

вернуться

21

Маленькая большая смерть (фр.)

20
{"b":"129585","o":1}