Беляев тоже говорил, что "толкнуть... на самостоятельную научную работу - это лучшее и большее, что может сделать научно-фантастическое произведение".[201] Но он все же оценивал задачу художественной научной фантастики шире: "...не максимальная нагрузка произведения научными данными, - это можно проще и лучше сделать посредством книги типа "занимательных наук", - а привлечение максимального внимания и интереса читателей к важным научным и техническим проблемам".[202]
И хотя Беляев был против навязываемого редакционно-издательскими работниками узкого утилитаризма, тем не менее и он писал, что научная фантастика "должна быть одним из средств агитации и пропаганды науки и техники".[203] Эта ее функция, конечно, попутная. Гораздо важней, чтобы фантаст, как говорил Беляев, "сумел предвосхитить такие последствия и возможности знания, которые подчас неясны самому ученому".[204] Здесь было зерно той мысли, что творчество - не только в занимательной художественной форме, что фантазия должна быть направлена и на научное содержание. (В 60-х годах И.Ефремов внесет здесь важное уточнение: фантаст предвосхищает ученого тоже на путях науки, используя те научные идеи и факты, которые пока не поддаются научным методам).[205] Этот принцип был развит Гербертом Уэллсом.
По мере роста научно-индустриальной культуры, фантастика жюль-верновской типа, основанная на наглядно возможном, перестанет удовлетворять читателя. Но в 20-30-е годы из жюль-верновской традиции вышло наиболее плодотворное направление советского научно-фантастического романа, представленное именами В.Обручева, В.Орловского, Г.Адамова, А.Казанцева, Г.Гребнева, В.Владко и в первую очередь, конечно, А.Беляева.
Известный писатель и ученый, знаток советской научной фантастики (при аресте гестаповцы конфисковали у него целую библиотеку научно-фантастической литературы), Ж.Бержье вспоминает, что в конце 20-х - начале 30-х годов американские специализированные журналы научной фантастики обильно печатали советские произведения, письма читателей из СССР, нередко сопровождая такими подзаголовками: "Этот рассказ повествует о героических подвигах строителей пятилетнего плана".
"Этот период свободы (т.е. относительного либерализма, - А.Б.) - говорит Бержье, - продолжался с 1927 по 1933 год. Его значение велико. Большинство современных американских физиков нашли свое призвание в научной фантастике той эпохи,. и мы находим их имена рядом с именами прогрессивных писателей и политических деятелей в разделах переписки с читателями тех времен.
"Если когда-нибудь можно будет написать историю либерального мышления в США между двумя войнами, то переводы советской научно-фантастической литературы сыграют в ней важную роль".[206]
Примечательное наблюдение. Советская фантастика заявила себя идеологической силой международного значения не потому, что уже стала совершенной. Литературно она в те годы едва оперялась. "Мы добросовестней многих зарубежных писателей в подаче научного материала, но далеко отстаем от их литературного мастерства",[207] - сожалел Беляев. Но уже тогда советские фантасты резко противостояли зарубежным, тесно связывая научное мировоззрение с воинствующим гуманизмом.
"За последние десятилетия научно-фантастическая литература за рубежом невероятно деградировала, - говорил А.Беляев Уэллсу в 1934г. - Убогость мысли, низкое профессиональное мастерство, трусость научных и социальных концепций - вот ее сегодняшнее лицо..."[208] Уэллс был совершенно с ним согласен: "Научная фантастика... вырождается, особенно в Соединенных Штатах Америки... Внешне занимательная фабула, низкопробность научной первоосновы и отсутствие перспективы, безответственность издателей - вот что такое, по-моему, наша фантастическая литература сегодня".[209]
В 30-е годы достигает своего зенита так называемая космическая опера, где невероятные приключения переносились в межпланетные просторы. Впрочем, и в романе Х.Гернсбека "Ральф 124 С 41+" (1911), почитаемом американцами первенцем национальной научной фантастики, уже были наряду с техницизмом черты этой "оперы". Между тем, подчеркнул Уэллс, задача фантаста - "провидеть социальные и психологические сдвиги, порождаемые прогрессом цивилизации. Задача литературы - усовершенствование человечества...".[210] Советские фантасты сознавали это лучше, чем кто бы то ни было.
Дело было даже не в превосходстве политической идеологии. Наши писатели (Бержье отмечает, например, работавших в 20-е годы Беляева и Орловского) "совращали" западного интеллигента своей убежденностью в том, что достижения человеческого разума могут и должны быть вырваны из рук авантюристов - персонажей западного научно-фантастического романа и направлены на благо человека. Уэллс отмечал, что "в современной научно-фантастической литературе Запада невероятно много буйной фантастики и столь же невероятно мало подлинной науки и глубокой мысли".[211] От интеллигентного сознания не могла укрыться связь между нравственной и научной деградацией западной фантастики и не могло не импонировать, что гуманные идеалы советских фантастов созвучны идеалам науки.
Проницательные идеологи реакции не случайно связывают прогрессивные политические идеи с "древней ересью, которая известна под именем гностицизма",[212] т.е. с научным мировоззрением. Вот почему установка на то, чтобы советская научная фантастика давала "проснувшейся любознательности исследовательскую окраску" решала не только просветительную, но в конечном счете и идеологическую и политическую задачу.
4
Среди советских произведений 20-х годов Бержье назвал незаслуженно забытый роман Орловского "Бунт атомов" (1928). Первым в России и одним из первых в мировой фантастике Орловский заглянул в будущее человечества, открывшего атомный ларец Пандоры. Как и "Освобожденный мир" (1914) Уэллса, "Бунт атомов" - роман-предостережение. Уэллс писал об ужасах мировой войны с применением атомного оружия, Орловский - о борьбе человечества против атомной смерти. Интересно, что оба были сразу же переведены - "Освобожденный мир" в России, "Бунт атомов" в Америке - в специализированном журнале научной фантастики.
В один год с Орловским грозные последствия применения внутриатомной энергии были предсказаны в технологической утопии В.Никольского "Через тысячу лет" (1928). В лабораторном опыте атомы неожиданно "отдали скрытую в них энергию... это стоило гибели почти половины Европы".[213] Конечно, дело случая, но Никольский угадал срок изобретения и огромные исторические последствия атомной бомбы: "Взрыв тысяча девятьсот сорок пятого года ускорил процесс естественного разложения старого мира..." (с.63).
В романе Орловского впечатляют картины фантастических явлений. Ослепительно-жгучий шар, в клубах дыма и пара плывущий в воздушных течениях над Землей, сжигающий все живое, - этот образ превосходно передает величественную мощь сил, которые могут быть использованы и на счастье, и на горе людям.
Представления Орловского о ядерной реакции сегодня устарели. Впрочем, относительно. Медленно горящий огненный шар плазмы не очень похож на грибовидное облако атомного взрыва, зато воспринимается как метафорическое изображение будущей, тоже "медленной", управляемой термоядерной реакции. У Орловского можно найти и ее схему, в грубом, разумеется, приближении: комок плазмы удерживается электромагнитным полем.