Еще один приступ мышления убедил меня, что раздобыть жидкость можно, лишь призвав ту мелоликую, черноформенную, кафкианскую полицайшу, что стоит на страже меня. Звонка для трезвона я не обнаружил, а потому выбрался из постели и нелепо уселся на пол, всхлипывая от ничтожной в своем бессилье ярости.
Мой маневр, надо полагать, привел в действие некую боевую музыку, ибо вращающиеся двери завращались, иначе отвратились, — и возник призрак. Я пристально его осмотрел. Он, бесспорно, представлял собой фотографический негатив мелоликой и черноформенной полицайши.
— Вы, бесспорно, представляете собой фотографический негатив, — осуждающе вскричал я. — Изыдьте!
Лик ее, изволите ли видеть, был глубочайше черного оттенка, а форма — ослепительно бела: всё не так. Она хихикнула, явив, что парадоксально, около сорока восьми крупных белых зубов.
— Не-а, дядя, — парировало это существо. — Не гативно. Я не недопроявленная, я неимущая.
Я вгляделся — она рекла правду. Сгребя в охапку, она снова уложила меня в постель (стыд-то какой!), и я убедился еще крепче, ибо нос мой оказался расплюснут одним из ее великолепных 100-ваттных лобовых прожекторов. Невзирая на поистраченное состояние (ох, ладно вам, я знаю, что это не то слово, но вы прекрасно меня поняли), я ощутил, как старина Адам беспрепятственно вздымается в моих чреслах — и я не райского садовника имею в виду. Больше всего на свете мне хотелось выйти и убить ей дракона или двух: сама эта мысль была так прекрасна, что я снова заплакал.
Существо принесло мне жидкости — довольно жиденькой, но, бесспорно, алкогольсодержащей. Энох Пауэлл[12] навсегда потерял мой голос. Я еще немного поплакал, довольно-таки наслаждаясь. Слезами, не поймите меня неверно, не жидкостью, которая вкусом своим напоминала молоко дохлой свиноматки. Вероятно, бурбон или что-то из того же разряда.
Гораздо позже, неимовернейше улыбаясь, она вошла снова и встала спиной к открытой двери.
— А вот — к вам доктор Фарбштайн, — смачно хмыкнула она, словно все это — одна большая шутка. Огромный, жизнерадостный и бородатый малый просквозил мимо ее великолепного бюста (клянусь, тот зазвенел натянутой струной) и уселся на мою кровать. Малый искрился весельем.
— Ступайте прочь, — вяло пропищал я. — Я антисемит.
— Об этом надо было думать, пока вас не обрезали, — оживленно проревел он.
Заблудший солнечный лучик (быть может, мы все-таки и не на северо-западе Англии) высекал золотые искры из его бравой ассирийской бородки; Кингсли Эмис[13] немедленно признал бы в них потеки яичного желтка, потребленного на завтрак, но я — романтик, как вы, стоит думать, уже постигли, даже если не читали о моих предыдущих приключениях.
— Вы были изрядно нездоровы, знаете? — сообщил мне малый, стараясь не расплываться в улыбке, а говорить сурово и озабоченно.
— Я до сих пор изрядно нездоров, — отвечал я с достоинством, — а ногти у меня на ногах — позор Национальной службы здравоохранения. Сколько я пробыл в этом не ведающем лизола «гетапа»,[14] в подвалах этой квазимедицинской Лубянки?
— О! Похоже, целую вечность, — бодро сказал он. — Время от времени мне сообщают, что вы шевелитесь, я заглядываю и накачиваю вас паральдегидом,[15] чтобы вы не гонялись за медсестрами, а потом забываю о вас на много дней кряду. Мы это здесь называем «пусть Природа следует своим милостивым путем».
— А чем же я питался, поведайте мне?
— Да, в общем, почти что и ничем, как я понимаю. Сестра Шибкоу мне докладывала, что пыль на вашем подкладном судне лежит толстым слоем.
— Тьфу! — изрек я. Тут я понял, что действительно иду на поправку, ибо лишь крепкому человеку под силу изречь «тьфу!» как полагается и с должным изгибом верхней губы.
Но осознал я и другое: передо мной — ровня мне, если только я не сведу его вскорости до уместного положения. Я призвал на выручку свой самый аристократический взор.
— Ежели вы и впрямь врач, как утверждает ваша, э, загорелая сообщница, — проскрипел я, — то, вероятно, вы будете любезны сообщить мне, кто ваши наниматели.
Он склонился ниже над моим одром и серафически просиял; борода его расступилась, явив ряд зубов, показавшихся мне случайной выборкой прославленного «Леденцового ассорти Бассетта».
— СМЕРШ![16] — прошептал он. Чесночное дыхание обожгло меня, будто из ацетиленовой горелки.
— Где вы обедаете? — хрипло квакнул я.
— В Манчестере, — просияв, шепнул он. — В одном из двух прекрасных армянских ресторанов, наличествующих во всей Западной Европе. Второй, с радостью должен вам сообщить, также находится в Манчестере.
— Мне тоже потребно армянской еды, — сказал я. — И без дальнейших колебаний и проволочек. Удостоверьтесь, что в ней много «хумуса». Так на кого в действительности вы работаете?
— Вас кошмарно стошнит. А я работаю на профессора психиатрии в больнице университета Северо-Восточного Манчестера, если угодно знать.
— Меня не интересует, как меня стошнит, — это предоставит хоть какую-то занятость здешним медсестрам, которые, судя по всему, позорно недорабатывают. И я не верю ни единому слову этой белиберды про Северо-Восточный Манчестер: только Лондону позволено иметь стороны света, это все знают. Вы явно из тех самозванцев, кого давно вычеркнули из регистра за то, что брались за непростерилизованные пимпочки без перчаток.
Он снова склонился ко мне поближе.
— Задницы, — бормотнул он.
— И за них, вероятно, тоже, — подтвердил я.
Тут мы с ним как-то подружились — он бы назвал это «терапией отвращения»? — и он согласился, что, пожалуй, мог бы прислать сколько-то «хумуса» и горячего армянского хлеба, а также, быть может, чуточку славного салата из кислых бобов, в котором перекатывается турецкая горошина-другая. Кроме того, он сообщил, что ко мне, возможно, допустят посетителя.
— Кому это понадобилось меня посещать? — вопросил я, пролив еще одну сподручную слезу.
— Их там целые гурты, — осклабился доктор. — Сочные маленькие шиксы выстраиваются в очереди в вестибюле, ипсируют без роздыху — это уже представляет угрозу для здоровья.
— Ах, ересь, — сказал я.
— Но и на них хер есть, — согласился он. Просто соль земли эти доктора. Некоторые.
Покончив с прелестями, он стал менее гуманен и приступил к делу.
— Я даже не стану утруждать себя изложением того, что с вами случилось, — решительно начал он. — Поскольку вы лишь попросите меня записать это на бумажку, а я не умею. Это можно было бы назвать «обширной травматической неврастенией» — если бы вы были сельским лекарем, отставшим от жизни лет на тридцать. Человек же вашего возраста скорее назвал бы заболевание «нервным срывом» — именно так ментально неадекватные индивиды описывают синдром, проявляющийся довольно скучным набором признаков и симптомов у людей, которые вдруг осознают, что откусили больше, чем способны эмоционально прожевать.
Я немного подумал.
— Ответ на это, — наконец ответил на это я, — снова будет вынужден начинаться на «е» и заканчиваться на «ь».
Он немного подумал.
— Знаете, я тут немного подумал, — рассудительно произнес он, — и вы можете оказаться правы. Тем не менее суть здесь в следующем: я продержал вас довольно долго под успокоительным и теперь считаю, что с вами все в полном порядке — как бы то ни было, стало не хуже, чем было раньше, ха ха. Время от времени вы будете ловить себя на том, что плачете, но это пройдет. Сейчас я начну давать вам стимуляторы — один препарат из группы метедринов,[17] — и они скоро вас очухают. А тем временем держите при себе «клинекс», ха ха, и плачьте сколько влезет.