Каждый раз, когда она думает об этой женщине — а думает она о ней всякий день, иногда по нескольку раз, — она представляет ее себе угловатой, костлявой, с желчевыми пятнами на лбу и на щеках, в кацавейке, или сером вязаном платке и стоптанных туфлях, с запахом камфарного спирта и валерьяны, плохо причесанной, полуседой, вероятно, полулысой…
Но она не видала никогда ее портрета, даже простой карточки. Он не показывает, и у него на квартире, куда она стала заходить только с весны, нигде ее портретов нет. И это ее прельщает. Все та же деликатность сказывается в его поведении. Он не хочет, чтобы она имела повод, хоть в пустяках, ревновать к его прошлому.
Разве можно ревновать к такому прошлому? Он женился почти мальчиком, чуть не на втором курсе университета, на ровеснице. В такие годы всякая девчонка, будь в ней хоть что-нибудь сносное: глазки, или голосок, или наивность, ласка — кажется Лаурой Петрарки или тургеневской Асей. Ровесница тогда — теперь она его на десять лет старше: так всегда бывает для женщины, да еще замужней, с болезнями, с троими детьми… Кажется, и еще были дети, только не жили.
И когда она перебирает все это, ей ничуть не жаль ни женщины, ни матери, ни жены, а ведь она не считает себя ни злой, ни бездушной… В семье, в гимназии, в консерватории — она целых двенадцать лет училась в разных заведениях — ее любили, она слыла и слывет отличным «товарищем», давала всегда взаймы, оказывала всякие услуги: сколько народу пользовались ее добротой! Вспыльчива, резка — да, и не мало историй имела с начальством — учителями и профессорами; обидчива чрезвычайно, спорщица, задорна, самолюбива — все что угодно, но не бездушна, не сухая эгоистка. Этого никогда не было и не будет!
И все-таки жалеть эту тошную Анну Семеновну она не может и нисколько себя в этом не упрекает.
Вчера, держа в руках листок депеши, от него, из Москвы, со словами: "Выезжаю, о результатах при свидании", — она сразу распалилась на нее… В этих строках телеграммы чуяла она что-то неладное, иначе он обрадовал бы ее хоть одним словом.
"Точно собака, — крикнула она про себя, нервно комкая листок депеши, — и сама не ест, и другим есть не дает".
И ей не стало стыдно этих грубых, совсем уже не девических слов.
Не совестно и теперь, по пути домой, думать все о том же, в таких же почти резких и неизящных выражениях.
Но она не может иначе. Это выходит само собою. Ей кажется ее собственное положение таким ясным и непреложным. И его положение также. Полюбил ее человек, вызвал и в ней не пустую вспышку, не увлечение скучающей, вздорной и испорченной девчонки, а чувство девушки по двадцать третьем году, в которую не один мужчина влюблялся, красивой, с талантом, с характером, с большим сознанием своего достоинства. Их «союз», она часто употребляла мысленно это «прокурорское» слово Крупинского, не вздорная или беспутная затея… Они созданы друг для друга: у них одна дорога, один идеал: искусство, слава, высокие наслаждения, какие только и можно испытывать, когда увлекаешь тысячную толпу и она трепетно рукоплещет тебе.
Есть ли что проще, законнее, повелительнее этого? И кто же не позволяет? Какая-то отцветшая, постылая и ординарная женщина, не желающая уходить… Ее просят: "уйди, не мешай!" а она упирается, вцепилась в какие-то там права.
Какие у женщины могут быть права, когда мужчина разлюбил ее?.. Разве у нас контракт подписывают?
"Дети, — подумала Ашимова, когда была уже в нескольких саженях от своего дома, — ну, дети…" Но он будет давать на воспитание… И ей предложат, или уже предложили, отступное.
Слово «отступное» не покоробило ее, точно оно было самое обыкновенное, вроде слов: «неустойка» или «задаток», когда думают о каком-нибудь условии по найму квартиры или по ангажементу в труппу.
На своем подъезде Ашимова обернулась и оглядела ряд разноцветных домов, по ту сторону реки, загибавших мягкой ломаной линией. Свет играл в окнах. Все смотрело весело. Воздух был бодрящий и под стать осеннему ясному дню.
Она прервала свои думы недовольным возвратом к самой себе. Зачем она себя так расстраивает прежде времени? Может быть, он вернется с доброй вестью. Когда только она отучится от забеганий вперед, когда будет уметь сдерживать свой слишком пылкий и тревожный нрав?..
"Темпераменту отбавьте, барышня, отбавьте, голубушка", — припомнились ей смешливые слова опять все того же прокурора и приятеля, из их предпоследней прогулки по лесу, дня за три до его отъезда.
"А как его отбавишь", — с усмешкой своих ярких и пышных губ спросила она и, скоро и громко дыша, начала подниматься в четвертый этаж.
Она нанимала, уже вторую зиму, две комнаты, от хозяйки, служащей в думе, бывшей классной дамы, тихой и чрезвычайно воспитанной вдовы. Мебель наполовину была ее собственная — почти все, что стояло в спальне.
Но и на площадке, когда она надавила пуговку электрического звонка и перевела дух, ее опять схватило за сердце, и так непроизвольно, с таким ясным физическим ощущением нытья… Она знала, что сердце у нее здоровое. А в предчувствия она не хотела верить… Никаких суеверий она за собой не признавала, и ее товарки по учению, еще с гимназии, говорили про нее в голос: "Ашимова ничему не верит, даже числа тринадцать не боится!.."
"Вздор, — сердито прикрикнула она на себя, — все чего-то боюсь, беспричинно боюсь, и совершенно по-женски… по-бабьи", — задорно поправила она себя.
IV
Ее гостиная — квадратная, высокая комната давно не казалась ей такой нарядной.
Одну стену, вплоть до двери в спальню, занимал кабинетный рояль. В углу стоял резной ореховый столик с плюшевой обивкой, со множеством портретов и бронзовых вещей и с хорошенькой лампой.
Мебель была всякая: и мягкая, поизящнее и подороже — ее собственная, и с деревянной обшивкой — хозяйская. Большой ковер покрывал, до половины, паркетный пол. Узор портьер и гардин, цветы, запах царской воды — все это прихорашивало комнату.
Ашимова оглядела свою гостиную долгим взглядом и сначала возбужденные глаза затуманились: такие переходы делались у ней чрезвычайно быстро.
Ей пришла вдруг на ум фраза: "настоящая квартирка содержанки". И она не могла ее прогнать. Почему именно теперь, вот сейчас, ее комнаты показались ей похожими на это — она не могла объяснить… И когда она прошла в спальню, такую же просторную и очень светлую, то это сравнение только усилилось.
Она сняла шляпу медленно, в рассеянной, озабоченной позе, у туалетного столика и не глядя на себя в зеркало.
"Разумеется, — думала она, подчиняясь опять настроению, в каком шла по Фонтанке, — разумеется, и хозяйка, и горничная Феклуша, и старший дворник, и швейцар Нефед — считают меня "барышней с поддержкой".
Она недавно слышала это выражение от кого-то из своих товарищей по консерватории. Значит, оно уже в ходу в Петербурге.
"Да, барышня с поддержкой!" И как же может быть иначе? Хозяйка знает, что она близка с ним, вот уже второй год; знает его и как артиста; несколько раз говорила с ним у нее; знает и то, что он давно женат, каким образом, неизвестно, но знает. Это чувствуется в том, как она говорит про них обоих. Для прислуги он и подавно тот самый господин, который ее поддерживает.
А ведь это неправда. Она живет на свои средства… Или лучше — доживает на них. Еще год, и у нее ничего не останется, или останется доход в каких-нибудь триста рублей. Но до тех пор она будет на сцене, его женой и подругой на артистической дороге.
"Барышня с поддержкой!" — почти вслух выговорила она, расстегнула кофточку и бросила ее на стул.
Это была бы безобразная, возмутительная клевета! О деньгах, о материальных вопросах у них никогда и речи не заходило. Даже и теперь, когда они уже смотрят друг на друга, как на обрученных, у них не было еще ни одного серьезного разговора о том, как они устроят совместную жизнь. Никогда он не спрашивал ее подробно о том, на какие средства она живет, но она, на первых же порах знакомства, говорила ему, что живет на небольшой капиталец, оставленный ей теткой; не скрывала и того, что она проживает уже этот капиталец и разочла, чтобы ей хватило, по окончании учения, на два года, с поездкой за границу, в Париж и Милан, до поступления на оперную сцену.