Но, быть может, я еще недостаточно хорошо растолковал, чем тот мой страх был обоснован. Ведь Твое объяснение в «Асканийском подворье» произошло лишь после, его я сюда привлечь не могу. Однако один из самых ярких примеров – разногласия по поводу квартиры, когда всякая мелочь Твоего плана приводила меня в ужас, хоть я ничего и не мог ей противопоставить, и каждый, несомненно, признал бы Твою правоту. Но Ты сама не должна была за собой эту правоту признавать. Ты хотела нечто само собой разумеющееся: тихую, спокойную и спокойно обставленную, предназначенную для семейной жизни квартиру, какими располагают другие семьи Твоего и моего круга. Ты вообще не хотела ничего сверх того, чем располагают эти люди (они и в сегодняшнем Твоем письме упомянуты, это те, кому все «выпадает как во сне»), но уж того, чем они располагают, Тебе хотелось сполна. Однажды я предложил Тебе – уже почти на последнем пределе страха – торжеств храмового обряда как-нибудь избежать, Ты не ответила, я в страхе своем предположил, что Тебя моя просьба горько обидела, и действительно, в «Асканийском подворье» Ты припомнила и ее. Но что означало для меня Твое представление о будущей квартире? Оно означало, что Ты заодно с другими, но не со мной; однако для тех, других, квартира, пусть вполне в соответствии с их желаниями, нечто совсем иное, чем была бы она для меня. Те, другие, когда женятся, уже почти насытились, и брак для них всего лишь последний, большой и лакомый кусок. Но не для меня, я не насытился, никакого дела, которое с каждым новым годом супружеской жизни будет расти и крепнуть, не основал, мне не нужна окончательная квартира, из упорядоченного мира которой я бы это дело мог вести, – но мало того, что мне такая квартира не нужна, она наводит на меня страх. Я так изголодался по своей работе, что хоть пластом ложись; мои здешние жизненные обстоятельства прямо противопоказаны моей работе, и если в этих обстоятельствах я оборудую квартиру по Твоим вкусам, это значит – пусть не в самом деле, но в предзнаменовании, – что я пытаюсь эти обстоятельства сделать для себя пожизненными, то есть навлечь на себя самое страшное, что может со мной произойти.
То, что я сейчас сказал, я хотел бы как-то ограничить и тем самым определить точнее. Ты с полным правом можешь спросить, каких же планов относительно квартиры я от Тебя ожидал. Я на это в точности ответить не смогу. Безусловно, более и естественнее всего моей работе отвечало бы все забросить и подыскать где-нибудь квартиру еще выше, чем на пятом этаже, и не в Праге, а еще где-нибудь, но судя по всему, ни Ты не приспособлена жить в добровольно избранной нищете, ни я. Быть может, я приспособлен к этому даже еще меньше, чем Ты. Впрочем, никто из нас еще не пробовал. Думаешь, может, я такого предложения от Тебя ожидал? Не совсем; то есть я бы не знал, куда деваться от счастья, выслушав такое предложение, но я его не ожидал. Но, возможно, есть какой-то средний путь, а вернее, он наверняка был, этот путь. И Ты наверняка его нашла бы, даже не ища, совершенно непроизвольно и сама собой, если бы – в том-то все и дело, – если бы не тот страх, не та неприязнь, которые удерживали Тебя от всего, что было насущно необходимо для меня и для нашей совместной жизни. Я сколько угодно мог надеяться, что между нами установится единство, но наяву видел перед собой только признаки противоположного, с которых мне глаз нельзя было спускать, от которых мне нужно было обороняться, если я хотел достаться Тебе в мужья еще живым.
Конечно, Ты теперь можешь все это перевернуть и сказать, что в сути своей Ты точно так же уязвима, как я в своей, и что Твой страх был ничуть не менее оправдан, чем мой. Не думаю, чтобы это было так. Я любил Твою действительную суть, и только когда она столь враждебно соприкасалась с моей работой, я пугался. И не смог бы, поскольку я так любил Тебя, ничего иного, кроме как помогать Тебе сохранить себя. К тому же это все-таки не вполне правдиво, да, Ты была уязвимой, но разве Ты этого не хотела? Никогда? Совсем нет?
В том, что я сказал, ничего нового нет, разве что, быть может, изложено все несколько по-новому, но само по себе все это не новость. Новость, однако, в том, что написано это вне нашей регулярной переписки и что я поэтому, а еще потому, что Ты обязательно хотела это изложение прочесть, лелею надежду получить от Тебя ясный ответ. Я жажду получить от Тебя ответ, Фелиция. Ты должна мне ответить, Фелиция, сколько бы у Тебя ни было претензий к моему письму. Я очень нетерпеливо жду Твоего ответа. Когда я вчера прервал это письмо – было уже поздно – и лег, я сперва на короткий миг заснул, но когда потом проснулся и до утра, по сути, уже глаз не сомкнул, наша тревога и наша боль – тут и вправду есть нечто общее – накатили на меня, как в самые худшие времена. Тут еще все в клубке, и ничто из этих тревог не развеялось, стоит только дать им волю. Они дергают и тащат, словно ухватив меня за язык. Этой ночью мне иногда казалось, что конца этой свистопляске не будет, и я уже не чаял спасения. Так что Ты мне обязательно ответишь, а если будешь особенно любезна, то известишь о получении этого письма и телеграфом…
Франц.
1915
Январь
25.01.1915
Итак, Ф., мне подытожить?[100] Сперва столь же свежее, сколь и старое мое наблюдение. Я беру в руки перо – и близок Тебе, я ближе Тебе, чем когда стою возле Твоей кушетки. Здесь Ты не собьешь меня с толку, здесь Ты не уклонишься от моего взгляда, от моих мыслей, от моих вопросов – даже когда молчишь. Или мы здесь с Тобой, как в мансардной квартирке, где вместо напольных часов – башенные с колокольни? Возможно.
Мы установили, что у нас с Тобой еще не было друг с другом хорошей поры. И это еще высоким штилем сказано. Быть может, мы вообще еще не провели друг с другом ни единой привольной минуты. Я вспоминаю Рождество 1912-го. Макс был в Берлине и посчитал необходимым подготовить Тебя к жуткому письму, которое Тебе от меня грозило. Ты пообещала сохранять присутствие духа, но сказала примерно следующее: «Это так странно, мы пишем друг другу, пишем регулярно и очень часто, у меня от него уже много писем, и я очень хотела бы ему помочь, но это так трудно, он сам мне все усложняет, мы никак не сойдемся поближе». Вот так – пойми меня правильно – почти все и осталось, для нас обоих. Один понял это раньше, другой позже, один забывает об этом в тот миг, когда вспоминает другой. Казалось бы, чего уж проще. Если не удается сойтись поближе, люди расходятся подальше. Но оказывается, и это невозможно. Стрелка дорожного указателя направлена только в одну сторону.
Это первая беспощадная неизбежность. Вторая сокрыта в нас самих. Я понял, что оба мы беспощадны друг к другу; не потому, предположим, что один для другого слишком много или слишком мало значит, а просто беспощадны. Ты, вероятно, беспощадна совершенно неумышленно, то есть безвинно и без боли раскаяния от чувства вины. Со мной иначе. Беда, должно быть, в том, что я совсем не умею спорить, я как будто жду, когда убеждение, столь мне нужное, раскроется само и как бы изнутри себя, поэтому не даю себе труда убеждать прямым путем, или, скорее, труд-то я себе даю, только со стороны это совсем незаметно, столь велика моя к тому неспособность. Вот почему у нас внешне не бывает споров, мы мирно гуляем рядышком, в то время как воздух между нами буквально кипит, как если бы кто-то непрестанно рубал его саблей. Пока не забыл: Ты ведь тоже не споришь, Ты терпишь, и терпение это, поскольку Ты терпишь безвинно, дается Тебе – вероятно, чтобы все было поровну, – гораздо тяжелее, чем мне.
И вот случается как раз то, что я в точности предвидел. Я поехал туда не по доброй воле, я знал, что мне грозит. Мне грозил соблазн близости, этот вздорный соблазн, преследующий меня буквально неотвязно и даже сейчас, в этой выстуженной, ледяной комнате, не оставляющий меня в покое. Утром Ты была возле этой вот скамейки, на которой стояли два саквояжа, а пополудни Ты была вот на этих ступеньках, ведущих вон в ту кофейню. Думать об этом почти невыносимо, несмотря на все многочисленные и суровые мыслительные упражнения последних лет. Не знаю, как со всем этим в голове я буду управляться с работой, но как-то надо.