Обычно, когда приходит моя очередь нести караул, я сижу во дворе дома, под лимонным деревом, зажав между ногами пистолет-пулемет, глажу своего старого пса и смотрю на звезды. Ганимед, Кассиопея и Орион. Пес опускает голову, ложится на спину. Моя рука скользит по его шерсти, черной, блестящей, облитой лунным светом, я чувствую, как медленно, ровно постукивает сердце в его теле, где вместе со светлой кровью плавно течет жизнь…
За нашим маленьким квадратным домом, за слепленной из чего попало оградой, которую частично закрывает гигантский эвкалипт, бодрствует Цирта.
Автобус подъезжает к вокзалу. Взметнувшейся в небо башней отмечен центр города, имеющий форму полумесяца: две каменные стены обхватывают кобальтовое море.
Я замечаю Мурада. Он меня пока не видит.
Узкоплечий Мурад достает из кармана щепотку табака, кладет в углубление ладони. Свободной рукой ныряет в другой карман. Роется, ищет, перебирает — находит то, что искал. Гордо извлекает кусочек коричневатого вещества. Отправляет его в рот, слюнит, потом выплевывает обратно. Забыл самое главное. «Бумагу-то». Тут же начинает все заново. «Ну вот! Есть, готово». Он усмехается, глядя на часы — большие, висящие в воздухе у него над головой. «Опаздывает. Это уж как пить дать, — вероятно, думает Мурад. — Девять десять, а Хосина не видно. Поезд отходит в девять пятнадцать. Или двадцать. Да, в девять двадцать. Пора бы».
Вокзальная башня, неумолимо устремленная ввысь, указующим перстом тычет в небеса. Пролетает самолет. «Видят ли они нас сверху? Наверное, нет. Стрелки движутся по часовой… Тавтология». Он любит слово «тавтология». Тав-то-ло-ги-я. Танец птиц, вроде бы голубей, над стрелой башни. Точно, она похожа на мечеть без имама и без муэдзина. Но не такая зловещая. Солнце — циферблат. На лучах — римские цифры. Наследие античности. «Свернем-ка покурить».
Мурад выкладывает табак на измятую бумажку и присыпает его веществом, которое теперь крошится в пальцах. Сворачивает коротенькую папироску, оглядывается по сторонам. «Фараонов нет, хорошо». Зажимает ее губами и закуривает. Башня с часами теперь похожа на колокольню. Мурад напрягает слух, ожидая звона колоколов. Он смеется над своим видением. «Линии стираются, улицы раздвигаются в направлении моря». Его взгляд, как мяч, катится-прыгает вниз, к порту, где полощется рыболовное судно. На набережной чайки дерутся с кошками за остатки рыбы, брошенные рыбаками.
Он поднимает глаза на нищего с протянутой рукой. «Пальцы грязные, — замечает он. — Ногти в трауре». Великодушно протягивает ему динар. Слышит в ответ благословения. Ковыляя, нищий бредет прочь, к следующей жертве.
Прохожий, заметив его папироску:
— Дай прикурить.
Мурад вынимает коробок спичек. Тот берет его, чиркает головкой по боковой стенке. Мурад вздрагивает от резкого звука. Сколько ощущений! Мурад получает коробок назад.
— Да сохранит тебя Господь.
«Языки пламени. Адские молнии».
Мурад, машинально:
— Да сохранит Он и тебя.
Сначала он чувствует легкость, потом его движения делаются вязкими, мысли тоже. Стрелки часов неподвижны. Мурад, как в пропасть, проваливается в грезу. «Жена Али Хана, нашего преподавателя литературы, наставника и друга. Его жена». Мысленно Мурад набрасывает ее очертания, снимает покров с ее прелестей. Его сердце несется вскачь. Он зарывается лицом в ее волосы. Длинные, благоуханные, шелковистые пряди, он пропускает их сквозь пальцы, крутит, проводит ими по губам. Пробует их на вкус. Пробегает губами ее лицо, губы, ухо, дотрагивается до него кончиком языка. Она нежно постанывает.
Он чувствует на своей шее ее дыхание, как волну. Прилив достиг высшей точки, и он следует за ним до самого отлива. Он целует ее затылок, медленно скользит рукой по спине, до того места, где начинаются ягодицы, круглые, тяжелые, и здесь его пальцы судорожно сжимаются. Она запрокидывает голову, ее грудь поднимается. Он втягивает в рот ее правый сосок и чувствует, как он твердеет, потом, оставив его, ведет губами по изгибу, ведущему к ее животу. Он торчит посреди площади, как вокзальная башня. Голубь роняет помет ему на голову.
— Это к счастью, — говорю ему я.
— Вот дерьмо, — отвечает мой друг.
— Верно сказано.
— Иди ты знаешь куда! Я тебя тут уже час жду.
Мурад вытирает волосы тыльной стороной руки, тщетно пытается найти клочок бумаги. Я протягиваю ему бумажный платок.
— У меня тут были проблемы с матерью, — роняю я в извинение.
— Какие еще?
— Не хотела отстегивать мне пятьдесят динаров.
— А не жирно ли? — начинает заводиться Мурад. — Вас у нее девять. Если она каждому будет выдавать в день по полсотни, вам скоро жрать нечего станет.
— Ну и плевать.
— ЭГОИСТ.
— Бездельник.
— Мне никогда ничего не дают. Я довольствуюсь стипендией.
— Ты вообще довольствуешься малым. Дай-ка затянуться.
Мурад передает мне совсем уже крошечный окурок.
— Недурно, — говорю я. — Совсем недурно. Пошли, если не поднажмем, на поезд опоздаем.
Вокзал в Цирте, просторное помещение с высоченным потолком, украшенным живописным панно: шахтеры и металлурги трудятся с улыбкой на устах. Несоразмерно большие руки толкают вагонетки с углем, орудуют огромными стальными лопатами, кирками. Ни капли пота. Буйство ярких красок, квадратные лица тружеников усопшего социализма. Счастье, радость, беспредельная вера в будущее. Удивительно, как исламистская мэрия этого не тронула. Ей бы следовало понять намек. Их всех поразогнали, этих кретинов из мэрии.[8] Подумать только, они победили на выборах в законодательное собрание в декабре 1991 года, уже пять лет прошло. В университете они стали косо на нас поглядывать. Еще бы: мы неверующие, неверные. Чуть позже надо будет выгнать нас, восстановить порядок и нравственность мусульманской нации. Убожество и бескультурье.
Они поломали столы, разбили доски, разорили аудитории, протестуя таким образом против отмены результатов голосования в январе 1992 года. Нам, чтобы в свою очередь протестовать, потребовалось все привести в порядок. Порядок и беспорядок — два равно страшных слова, альтернатива без выбора. А ведь все могло бы быть так просто.
Пассажиры, направляющиеся в Алжир, разместились на трех не удобных сиденьях — такими же уставлен весь зал. Перед ними громоздятся чемоданы, сумки и огромные тюки — их больше всего, набитые ослепительно яркими тряпками. Младенец криком подает о себе весть. Его пытаются успокоить, покачивая коляску. Дети постарше играют в салочки между рядами сидений. Самый маленький, с вечной соплей на верхней губе, с размаху шлепается на холодные плиты пола. Поднимается, не издав ни звука, голые колени в пыли. Снова бросается в погоню, время от времени оглашая зал воинственными индейскими воплями.
Переделывать мир. Зачем? Мы идем к кассе за билетами. Перед нами в очереди стоят студенты. До университета — пять динаров. «Два, пжалста».
— Пятерки как не бывало.
— Смотри! — толкает меня Мурад. — Это Рашид Хшиша.
Странно видеть нашего однокурсника здесь в этот утренний час. Я окликаю его сквозь толпу баранов в студенческой форме.
— Ты что тут делаешь?
— Авария, — отвечает мне эта скотина.
— У тебя же нет машины, — говорит Мурад.
— У меня нет конопли индийской, — ученым тоном изрекает Хшиша. — Авария с травкой, если тебе так больше нравится.
Я простодушно настаиваю:
— И как, нашел?
— Царство небесное открыто постоянно, — говорит Хшиша. — Там работают в три смены.
— Ты что, специально приехал с факультета? — спрашивает Мурад.
— Прибыл на такси, из мира знаний и науки — просто в мир. Так малые ручейки сливаются…
— Ладно, хватит! — говорю я, выведенный из себя.
— Похоже, наш друг изволил встать не с той ноги. С той ноги встать — далеко видать. Намотайте это себе на ус.
— А пошел ты к черту!