— Плут.
— Лжец.
— Вор.
Всесмешение, как болезнь, царило вокруг и расползалось в мире. Сейчас оно подгрызало фундаменты. Чуть позже возьмется за наружные стены. И никто не сможет свидетельствовать о случившемся: рассказ Каима, день студента, жизнь полицейского, смерть сумасшедшего, Итака и Цирта сгинут в царстве тьмы, откуда человек будет подниматься, как забытая песня, а следы и наброски развеет ветер. Хаос расшвыривал строки моего дневника. Я все придумал. Вранье от первого до последнего слова. От начала до конца времен. Меня не выгоняли из дому. Я не бродил по умирающей Цирте. Не встречался с журналистом, сошедшим с ума от любви. А может, Мурад — снова Мурад — выдумал меня, нанизывая друг за другом фразы и страницы. Мне кажется, ему не хватило таланта.
— Хосин заснул.
— Разбуди его, — приказал Анестезиолог. — Пусть идет домой!
По возвращении я скорее всего попал бы в лапы бессонницы. Я курил, чтобы спать. И забыть. В начале было забвение. Память рождается из отсутствия следов. Карты рассыпались по асфальту. Анестезиолог подбирал одну взятку за другой. Радость озаряла его лицо. 30 июня 1996 года. Четыре часа утра. Дом сливается с холмом. Решетка сада, посаженное его отцом лимонное дерево и хлипкое строение, служившее им кровом, сливаются с пейзажем на заднем плане. Цирта, как гора, захватывает все поле зрения, превращая домишко в ничто.
Он вскарабкался на небольшой голый холмик, за которым для красоты была устроена лестница в несколько ступенек. Он навсегда возвращался домой. В квартале все спали. Последние убийцы, жертвы сладкой травяной муки, погрузились в сон.
Он вставил ключ в заржавевшую замочную скважину калитки. Скрежет, потом короткий щелчок. Он замер с ключом в руке. Послышались другие щелчки. Он распластался на земле. По нему, кажется, стреляли сверху. Его старый пес взвыл, словно над покойником. Еще две очереди просвистели над ухом.
У него перехватило дыхание, он сжался в комок у лестницы. Электрическая решетка подрагивала в вечерних сумерках.
Только старый пес помнил его. Пополз к нему, скуля. Его морда тихонько просунулась между железными прутьями. Большой и щедрый язык заходил по его волосам. Сердце его колотилось. Кто-то в доме пытался его убить.
— Хосин! — сумел выкрикнуть он. — Это я, Хосин!
— Ты не Хосин! Ты грязный террорист! — проорал в ответ один из его братьев.
Еще одна очередь прочертила линию совсем рядом. Какая-то теплая, густая жидкость закапала ему на лоб и черным покрывалом застлала глаза. Дрожащей рукой он вытер слепившую его кровь, не переставая, как одержимый, кричать:
— Это я! Боже мой! Я!
С мольбой он поднял глаза к небу. Ганимед, Кассиопея, Орион танцевали в ночной синеве, плавно, неспешно. Это был танец вечности. Слепое время сгустилось и заговорило с ним. Послушай, Никто, я прочел все книги. Все книги выпиты, как терпкое вино. Кое в каких рассказывалось о жизни, о смерти, о вокзалах, затерянных в утреннем свете, на дорогах мира, просторного и одинокого мира нескольких путешественников, которые уехали без чемоданов, в конце концов сбились с дороги и вернулись назад, все такими же одинокими, только еще постаревшими и усталыми — мертвый упавший эвкалипт и тот живее, чем они. Он опустил глаза и увидел, что старый пес ранен. Он скулил. Медленная дрожь пробегала по его телу. Мозг, вытекая, рисовал на земле затейливый узор из переплетенных линий, похожий на циртийские улицы, что бесконечны, как его жизнь и странствие. Лапы животного напряглись, живот надулся, и челюсти щелкнули в последний раз. Он был залит кровью, черной кровью издохшего пса.