Но, в отличие от других угольщиков, излюбленными часами Табио Сана было то время, когда кухарка с сеньорой отправлялись на рынок, а горничная занималась уборкой. Тогда без особых опасений он мог беседовать с хозяином — кухня обычно была расположена в глубине дома, и здесь, в безопасности, его не отказывались выслушать. Ведь это он доставал взрывчатку для бомб и предложил себя в качестве шофера грузовика, который должен был перерезать путь автомобилю президента республики в момент покушения.
— А, это вы, Мондрагон!.. — Владельцев дома охватывал неописуемый страх, когда тот открывался перед ними. — Мондрагон!.. — Когда они произносили это имя, от ужаса даже дыхание перехватывало. Некоторые уже считали его погибшим, неизвестно где похороненным.
— Был Мондрагон, а теперь — Табио Сан… вот возродился из золы…
И те успокаивались. Под другим именем и переодетый угольщиком, он уже не компрометировал их — разве только кто-нибудь донесет, — более того, некоторые даже благодарили его за визит и за удачный выбор места для переговоров, ибо, учитывая нынешнее положение и все прочее, именно кухня была наиболее подходящим местом для обсуждения государственных дел. Однако план, который он предлагал, им не нравился, и почти все отвергали его, как неосуществимый, хотя он был не более опасен, чем все покушения, государственные перевороты и революции, когда жизнь ставилась на карту. Но кое-кто все-таки не отказывался от помощи забастовщикам. Пусть забастовка будет объявлена, каков бы ни был результат — в ней участвуют многие, и потому ответственности меньше, вообще все можно переложить на чернь.
— Д-д-д-д-дело н-н-не п-п-прив-ведет к п-п-пол-ложительному р-р-р-результ-тату, — утверждал один адвокат, похожий на иезуита и заикавшийся от природы. — Н-н-н-о ее-сли в-вы, Мон-мон-мондраг-гон, счит-т-таете, что эт-т-то н-необходимо, рас-с-с-счит-т-тывайте н-на м-м-меня…
— По-моему, вся эта история с забастовкой скверно пахнет, — говорил другой. — Это все же дело рабочих… Как же мы, медики, сможем участвовать в забастовке, если клятва Гиппократа запрещает нам отказывать в помощи больному, обращающемуся к врачу?.. Такого рода вопрос еще надо обсудить с коллегами…
— У меня нет никаких сомнений. Я согласен, Хуан Пабло, — не задумываясь, ответил один коммерсант.
— Хуан Пабло не существует, есть Октавио или Табио…
— Идея забастовки мне кажется удачной, но может случиться так, что какие-нибудь пройдохи откроют свои магазины и ларьки, тогда как мы, патриоты, закроем свои и будем чесать затылок.
— Я согласен попробовать… это… насчет забастовки… — заявил еще один.
Табио Сан даже подскочил:
— Нет, нет, в таких случаях нельзя пробовать! Забастовку надо объявить и поддержать!
— Хорошо, в таком случае пусть объявляют… Мы поддержим!
— Единственное, что мне не нравится в вашей забастовке, — заметил землевладелец, любивший поострить с наивным видом, — это то, что у нее военный чин: вы говорите, она генеральная — всеобщая, а мы и так уже устали от галунов. Впрочем, клин клином вышибают, поскольку забастовка генеральная, так, быть может, она вышибет хоть одного генерала. [68]
Но встречались и упрямцы.
— Это приведет к анархии в стране… Все постараются нагреть на этом руки… Каждый будет ссылаться на то, что он имеет право командовать… Забастовка — ведь это, по сути, социализм!.. Положение в стране не таково, чтобы менять платья. Что же касается забастовочного движения, все знают, где и как оно начнется, но никто не знает, где окончится… и кто возглавит правительство…
Встречались и забубенные головушки, хотя головы их, еще не облысевшие, отнюдь не напоминали бубен. Например, дон Ансельмо Сантомэ так загорелся, что чуть ли не сам совал голову в гильотину:
— Согласен, согласен! За свободу — все!.. Мобилизуем массы… и пусть немало голов падут под этот каток, называемый всеобщей забастовкой, лишь бы уничтожить Зверя,лишь бы восстановить утраченные свободы! Ах, но это бесспорно, и завтра никто не скажет, что Ансельмо Сантомэ, дескать, не разбирается в социальных проблемах, не видит конфликта между трудом и капиталом, существующего и у нас, и в других странах. Очень хорошо! Великолепно!.. — Дон Ансельмо потирал руки. — Ради свободы — любое самопожертвование!.. Я поговорю с моим портным, с моим сапожником, с механиками из гаража, где ремонтируют мое авто, и будет стыдно, если кто-нибудь из них откажется присоединиться к забастовке… да, я еще поговорю с моим парикмахером!.. С моим парикмахером, я было совсем забыл о нем, а ведь это самое главное, как и у всех фигаро, язык у него отменный, попугай что надо…
Сан про себя отверг идеи дона Ансельмо насчет пристрастий своих былых товарищей по профессии, вспомнив учителя-костариканца, из-за которого он выбрал фамилию Мондрагон и который научил его первым буквам, дал первые книги.
— А священники?.. — продолжал дон Ансельмо. — Священники могут участвовать в забастовке? Они могут отказаться служить мессы? Или пусть служат, пусть служат в закрытых церквах, только для пономарей… Что они могут?.. Не крестить, это да, не исповедовать, не венчать никого, не соборовать, иными словами, пусть сложат руки на груди… Ах, но ведь это всеобщая забастовка, а сложа руки забастовку не проведешь!.. Вот видите, Мондрагон, — простите, я хотел сказать Сан, — насколько Ансельмо Сантомэ в курсе всего того, что происходит в мире…
Он смолк, радостно потирая руки, как человек, который уверен в успехе своих планов, а затем приблизил губы и усы a la Boulanger [69] [70]к уху угольщика:
— Алыекамели и!
Оба замолчали. Сантомэ поднес руку к груди, прижал к сердцу черно-траурный галстук. Затем вытащил платок и тихонько высморкался.
— Алыекамели и!
«Каким далеким и романтичным все это было!» — подумал угольщик, услышав пароль неудавшегося заговора, пароль, который ассоциировался в его мозгу и с поездом, остановившимся около флажка, и с забытым букетиком, и с телеграммой. А спустя несколько лет — другой такой же букетик, да, букетик был такой же, только цветы были свежие… он вернул ей эти цветы, вкладывая в этот дар двойной смысл, еще не подозревая, что уже раскрыт заговор и что эти алые цветы станут опаснее динамита.
Совсем как невиданный в этих местах аристократический снежный ком с горы, катился и разрастался новый — ком пепла и золы — движение пролетариев. «Угольщик свободы» теперь приходил в дома уже не за прахом сожженных деревьев, а ради сообщений о подготовке забастовки. Не хватало лишь искры. Только искры!.. У этого человека был странный вид: натянутая до ушей старая истрепанная пальмовая шляпа; поднят воротник грубой куртки, порванной на локтях; выцветшая рубашка, то ли вытащенная из мусорного ящика, то ли побывавшая на пожарище; болтаются штаны, дырявые на коленках. На плече веревка, под мышкой двойной мешок из джутовой ткани, руки будто в пепельно-серых перчатках из золы; он даже походку индейца перенял — правда, тот ходит уже не обычной рысцой, как почти все индейцы-грузчики, — и усвоил своеобразную манеру говорить: будто выплевывает камни.
В подъездах угольщик спрашивал: «Зола есть?», на что открывавший дверь, чаще всего служанка, отвечал как заблагорассудится, однако если ответ был неуверенным, нерешительным, то угольщик настаивал, опять стучал в дверь и повторял свой классический вопрос: «Зола есть?» Он стоял на пороге до тех пор, пока служанка не возвращалась с положительным ответом или не хлопала перед его носом дверью. Если его пропускали во двор, пренебрежительно бросив: «Зола есть», — тогда следовал второй классический вопрос: «Кобель есть?» (приходилось заботиться о собственной безопасности — порой в этих тихих домах встречались такие зверюги, бродившие без привязи, что благоразумней было заранее принять меры предосторожности, чтобы потом не удирать в надежде, что собака не догонит, или не уходить в изорванной в клочья одежде). Служанка объявляла: «Есть, но он привязан», или: «Да, есть, но не злой», или: «Да, есть, иди за мной, раз со мной — он тебя не укусит». Покровительство служанки исключительно важно. И надо дать ей возможность почувствовать себя покровительницей, пока, следуя за ней, пересекаешь патио, коридоры, переходы, а на кухне тактика отношений с кухаркой заключается в том, чтобы не глазеть по сторонам, чтобы не дать ей повода крикнуть: «Чего глаза-то таращишь, паршивый индеец… что ты здесь увидел такого?», а то и обругать тебя. Лучше не разглядывать ее и с самым скромным видом объяснить: «Хозяйка приказала убрать сажу, так, может быть, с твоего разрешения…» Иногда кухарка благоволила ответить, а иногда вместо ответа поворачивалась спиной — вот и пойми, чего она хочет. А главное — работа должна быть выполнена безупречно, как у Сесилио Янкора, иначе, если хоть один кусочек сажи останется на полу, кухарка начнет вопить: «Вечно напакостят эти дикари индейцы!.. Вот тебе щетка, и чтобы вымел все быстро, прежде чем уйдешь, чтоб ничего тут не осталось, слышишь?..»