Больше Колодяжный не задал ни одного вопроса. Примолк и бывший воспитанник. В голове у него, словно кость в горле, застряла мысль: необходимо обстоятельно покалякать с ребятами.
IX
После ужина Охнарь со старшими хлопцами отправился спать в клуню. Там было чисто, пахло прошлогодней рожью, в гнездах под соломенной застрехой ворочались, тихонько попискивали воробьи. Колонисты бросили на душистое свежее сено большой жесткий брезент, на котором осенью сушили зерно, постелили в ряд простыни, подушки и улеглись.
После расспросов об отпуске, разговора с воспитателем Охнарь было совсем приуныл, но теперь он опять повеселел. Как тут хорошо!
Луны не было видно, она стояла где-то над лесом, за клуней, но резкий свет ее заливал землю, листву двух пирамидальных тополей. Отчетливо виднелись ближние хаты хутора: белые стены их, казалось, светились. Тихо было вокруг. Изредка в каком-нибудь дворе залает собака, да и та скоро замолкнет, точно и ей хочется понаслаждаться этой ясной теплой украинской ночью. Временами от бочага, от лесных не- просыхающих луж доносилось смягченное расстоянием: «Уорррр… уоррр… уоррр». Это кричали поздние зеленые озерные лягушки: казалось, они кого-то убаюкивают.
За квадратом двери косо и бесшумно пролетел нетопырь.
Уткнувшись лицом в брезент, Охнарь раза три подряд глубоко вдохнул запах увядших скошенных трав.
— Прямо как… сироп какой пьешь.
— Это верно, — сказал сторож Омельян и дернул черным усом. — Этот суроп кони наши не только пьют, а и едят. Хочешь, и тебе кину охапку сенца, пожуй.
— Я и сам могу взять, — засмеялся Охнарь. — Не знаю, где стог, что ли? Немало я с тобой за саврасыми походил, из хвоста репьев у них потаскал.
Посмеялись. И сторож и каждый хлопец старались заговорить с Охнарем, напомнить какой-нибудь случай из его жизни в колонии: как он отказывался картошку окучивать, как ловчил на раскорчевке пней, как с шахтерским фонарем гонялся за ворами, как прославился на птичне с загородкой и с выпуском газеты. Гость был свой, близкий, каждому хотелось перекинуться шуткой, словцом.
Вскоре Омельян заснул, и тогда между хлопцами начался «настоящий» разговор. Колонисты расспрашивали Охнаря, как он живет в городе. Ленька поведал, что опекун у него «мужик — во! на большой, с присыпкой». Бывший кочегар. Плавал во всех океанах и на море. Поняли? Рассказал и о том, что он, Ленька, никого не боится в школе, а из своих шестых параллельных любого вызовет на левую ручку. Однако, видно, не это интересовало колонистов. Они то и дело перебивали Охнаря вопросами: много ли бывает уроков, строгие ли учителя, какие предметы?
— Трудно тебе, Лень, заниматься?
Охнарь хотел пренебрежительно присвистнуть: «Что вы, хлопцы! Чи я меньше знаю этих фраеров?» Но с языка почему-то сорвалось:
— Трудно, братцы. Догонять приходится, многого не понимаю — хоть тресни! Основ не хватает. Не хотел, ишак, в детдомах учиться, вот и проездил зайцем всю учебу. Ну, да теперь решил грызть гранит науки — хоть зубы долой!
Он тут же пожалел, что снизил свой авторитет в глазах ребят. С этюдником приехал, козырь в девятилетке, а в занятиях простая шестерка. К удивлению, никто из ребят не хихикнул, не сострил.
— Все мы отстали, — задумчиво сказал сосед слева. — Не тому учились на воле.
Юсуф, наоборот, стал утешать:
— А легко тебе, Охнарик, был первый время в колонии?
— Завидую тебе, Ленька! — с жаром воскликнул Заремба. — Уже учишься, в науку вцепился. А мы вот только с осени.
— Тоже в школу погонят? — участливо спросил Охнарь. — Ведь на селе ж только четырехклассная?
— Четырехклассная, — проговорил Владек Заремба, не замечая тона друга. — В нее, как сам знаешь, малыши наши ходят. А мы, старшие, готовимся к выходу на волю, только не на старую волю. Юля Носка и Сенька Жареный на рабфак подают. Тут их сейчас все воспитатели готовят. Юсуфу скоро в армию, он тоже хочет в школу курсантов, с грамматикой русского языка и спать ложится.
Знаю теперь, кто подлежащий, кто сказуемый, кто глагол, где какой род, — засмеялся Кулахметов.
— Я какого рода? — спросил его Охнарь.
— Бестолкового.
Колонисты захохотали. Охнарь громче всех.
— А куда ты сам, Владя, собрался? — спросил он потом, вновь обретая безмятежное расположение духа.
— Хочу сперва на завод, — не сразу ответил Заремба. Чувствовалось: вопрос задел самые заветные его думы. — Отец мой котельщиком был. В Лодзи работал, в Познани. Хочу и я в рабочем котле повариться, а там — в совпартшколу. Понимаешь, люблю организаторскую работу, На своей шкуре испытал, как много советская власть сделала для человека и. душу за нее положу, увижу паразита — перерву горло. Предлагали мне тут на курсы поехать, в Изюм, а после поступить воспитателем у нас же в колонии, да я не хочу, К тому же Тарас Михайлыч уходит.
— Куда уходит? — встрепенулся Охнарь. — Зачем?
— Забирают, брат, — гордо ответил Владек. — Заведующим! Тоже в колонию, но в областной центр. Там у него будут производственные мастерские.
Те, те, те! Совсем, значит, колония меняется? Да! Без Колодяжного станет уж не так интересно. Не ожидал Ленька услышать здесь столько Новостей. Может, именно поэтому он совсем равнодушно отнесся к сообщению о том, что долговязый пекарь Яким Пидсуха живет в Нехаевке. Вошел в приймаки к немолодой вдове с четырехлетней дочкой. Зато теперь у него пара рябых волов, кобыла, овечки, сад: хозяйствует. Отпустил усики, колонистов сторонится.
Двое из ребят задремали. Луна светила так же ярко, но слева появилась тень от тополя, словно кто бревно бросил на землю.
Горизонт на востоке слегка забелел, и стала заметна легкая тучка над ним. В колонии, на птичне, заорал петух, ему отозвались петухи на хуторе, и протяжная голосистая перекличка всколыхнула ночную тишину. Сильнее, душистее запахло сено, оно стало волглым. Хлопцы вышли из сарая покурить перед сном. Оказывается, упала роса, трава тускло блестела и была мокрой. Откуда-то с поля набежал ветерок, сонно зашепталась листва тополей. Где-то в лесу, за бочагом, крикнул филин. Сладко зевая, колонисты улеглись на свои умятые места.
— А какую у нас, Ленька, библиотеку завели, посмотришь завтра, — мечтательно сказал один из хлопцев.
И опять все вдруг заговорили разом. Охнарь с благодарностью вспомнил Оксану. Он тоже мог назвать и «Детство» Льва Толстого, и «Оливера Твиста» Диккенса, и «Слепого музыканта» Короленко, и «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу, подаренную Буч- мой, которого он так по-хамски обидел, и еще добрый десяток книг.
— У меня тут стихи есть, — горячо сказал Владек и, порывшись в сене, достал вчетверо сложенную газету. — Вот. В «Комсомольской правде» напечатаны. Поэт Эдуард Багрицкий, называется «Дума про Опанаса», о гражданской войне. Хотите, почитаю? Закачаешься.
Он свободно стал читать при лунном свете, и Охнарь выслушал литые, звенящие строфы о своем любимом легендарном герое:
Долго бы еще, наверно, проговорили хлопцы, да проснувшийся Омельян цыкнул: «Годи. Разыгрались, как жеребцы стоялые. Завтра дня не будет?»
Колонисты притихли. И когда дремота, казалось, совсем опустилась на клуню, смежила всем глаза, Владек Заремба вновь приподнял с подушки белокурую голову.
— Главное-то не спытал: как у тебя с комсомолом? Вступил?
— Только приехали в город, сразу побежал в ячейку, — сказал Охнарь, подмигнул и засмеялся.
Заремба сел, шурша сеном, долго молчал.
— Эх, ты… свой из помойной ямы, — раздельно с презрением сказал он. — У нас в колонии и то уже есть своя ячейка. Семь человек ребят приняли. Тут и Юля, и Якуб, Охрим Зубатый, я тоже.
— Это вы — комсомол? — вдруг расхохотался Охнарь и зажал ладонью рот, чтобы не разбудить товарищей, сторожа. — Вы? Да какая ж вы ячейка? Шпана! Ой, уморил!
Ответил Владек опять не сразу, словно всячески боролся, старался сдержать себя.
— Ну, недалеко ж ты ушел, Ленька. Правду на суде говорил Тарас Михайлович: закоренел ты, как… бородавка. Видал я разное жулье, дураков всех мастей, отпетых, недотеп, но таких лопухов, как ты, ни разу. А еще в городе живешь, в девятилетке учишься. Как тебя там не выгнали?