В качестве домашних животных и для компании он завел себе кур с петухом, но петух своим кукареканием отравлял ему жизнь, и Гест свернул ему шею. Птица взлетала на мусорную кучу и горланила на весь мир, надменно хлопая крыльями, словно это с ее соизволения в мире наступало утро; теперь пора-де рассветать в Нильской долине, в Нумидии, в Мавритании; выходило, что „кукареку!" управляло миром; возможно ли было стерпеть это?
После этого Гест обрел покой; гробовая тишина водворилась и на небе, и на земле; звезды и песок смотрели друг на друга мертвыми глазами. Гест пришел в себя и оформил свои мысли:
Петела сердце
Съел я в сердцах;
Без его пенья
Мир омертвел.
Многое может
Муж, взявши нож,
Только не вложит
Жизнь хоть в червя.
Вред себе сделал
Петела враг;
Кто бежит пенья,
Лучше ляг в гроб.
Гест повернулся спиной к пустыне и, работая веслами изо всех сил, направился в густонаселенные египетские города, в великие средиземноморские города, в Александрию; оттуда же, выбрав спокойное время года, – прямо в Рим.
ТУР И ВОЛЧИЦА
Ранним утром он греб вверх по течению Тибра и издалека видел широко расползающееся, низко нависшее над страной, заволакивающее Рим облако дыма и пыли. Из него высовывались белые вершины и колонны, словно воздушный мираж мраморного города; но это была действительность – высоко лежащие на холме храмы Капитолия, а пылающие предметы, которые ловили солнечные лучи и плавали, словно золотые глаза в солнечном тумане, были позолоченные изваяния, венчавшие лестницы и фронтоны. Слышен был голос города, отдаленный гул и грохот, словно рев моря внутри страны.
Речное движение выдавало то, что на реке стоит большой город: все извилистое течение кишело судами; медленно ползли тяжело нагруженные грузовые и транспортные суда со всех концов Средиземного моря, суда с данью от вассалов Рима, большие грузы зерна из Африки и Сицилии, греческие корабли и корабли, плывущие издалека, от берегов самой Азии, со штабелями мешков, барки с фруктами – настоящий рог изобилия, длинные плоты, нагруженные луком, – и кто это поглощает столько лука! – солью, оливковым маслом, скотом, шерстью – и все в ненасытный большой город!
А оттуда, навстречу этим, другие суда – римские галеры, посланные с разными поручениями в провинции, черные длинные ящики с укреплениями на носу и на корме, с баллистами[5] на самой верхней палубе, с тараном, пенящим желтую воду перед штевнем, как трезубец божества, – эти суда летели по течению на всех парусах, с кормчим и военачальником в шлеме, стоящим на кормовом мостике. Звон металлических чаш, отрывистые выкрики команды и сверхбыстрые мерные взмахи двойного и тройного ряда весел, разом вздымающихся и разом погружающихся в воду, словно гигантские плавники, римские орлы и полевые значки над головой и во главе колониальных войск, – римская мощь и покорность завоеванных стран встречались здесь в преддверии мирового города!
Одинокому пловцу в дубовом челне было совсем нелегко пробираться между всеми этими высокими, круто задранными вверх корабельными носами. Норне-Гест и другие ему подобные осторожно сторонились их, отклоняясь к берегу, где было помельче. Зато можно было чувствовать себя свободно в другом смысле – можно быть совершенно незаметным: среди стольких крупных и малых судов скорлупа Геста совсем терялась из вида.
Так незаметно, словно прикрытый шапкой-невидимкой, и приплыл Гест в Рим, где приютился под мостом у Тиберийского острова, перед городской стеной, где была стоянка рыбачьих лодок; он привязал свой челн к старому кольцу пристани, где привязывал и прежде, и зажил скромной жизнью безвестного римлянина среди римлян.
Челна своего он не покидал; в нем он и спал по ночам, и просыпался, когда грохот телег и топот ног многочисленных прохожих над его головой возвещали, что ранние рыночные телеги и торговцы уже направляются в город; по вечерам он засыпал спокойно, чувствуя себя в безопасности под покровом моста, – немалое удобство для человека, которому не в диковинку было ночевать и под открытым небом. Место не пользовалось доброй славой: тиберийские рыбаки, как известно, жизнью дорожили не больше, чем пойманной рыбой; даже убийцы и воры предпочитали держаться от них подальше, чтобы не получить удар ножом в бок; зато всякий, принятый в круг этих простых людей, мог быть совершенно спокойным за себя.
Уличные торговцы наполняли римское утро своими мелодичными криками; этот хор, приветствующий солнце, раздавался на весь город, но многие римляне слышали его только сквозь сон: эти добрые люди вставали, когда торговцы уже давно побывали на их улице, договорились с кухонными рабами и оставили свежие припасы для первой трапезы. Появлялись новые торговцы и пели свои песни, пока хор к концу утра не переходил во всеобщую какофонию. Торговец птицей ходил с одной улицы на другую со связкой кур, кротко болтавшихся вниз головами, – живых, ибо они обязаны были оставаться живыми, пока их не продадут. Торговец фруктами, горланивший в узеньких бедных улочках со свободно пасущимися свиньями и спертым воздухом спален; торговка улитками со своей корзинкой и своей песенкой, то и дело обрывающейся, так как женщина сама подкреплялась по пути, шпилькой вытаскивая улиток из раковин, и многие другие постоянно кочевали по залитым солнцем римским улицам со своим мелким товаром и самоободряющими криками, ставшими песней.
С их толпой смешивался и Гест, рыбак-торговец с одной стерлядью в руке, которого то видели, то не видели где-нибудь в городе; он не выкрикивал своего товара: товар сам за себя говорил, и случалось, что рыбу у него покупали, но столь же часто он возвращался с ней обратно, совсем иссушенный полуденным солнцем.
А иногда он становился носильщиком, перекидывал веревку через плечо и стоял у реки вместе с толпой других носильщиков, становился одним из них, исполнял всевозможные поручения в городе, заходил во все дома.
Порой он был и музыкантом, играл на арфе, стоял на людной площади перед цирком или театром, по внешнему виду – обыкновенный фракийский или скифский бродяга. На него мало кто обращал внимание, а он наблюдал весь мир. Часто какая-нибудь патрицианка, драпировавшаяся в столу[6], с умащенными волосами и прекрасными большими глазами цвета чернослива вкладывала ему в руку сестерций*[7], и Гест никогда уже не забывал того, что глаза эти хотя бы на короткий миг затуманились, блеснули слезой благодаря ему.
Целыми днями просиживал он на залитом солнце Форуме[8] – седая борода и куча лохмотьев среди других таких же нищих и лежебок, впитывающих всеми порами тела тепло римской мостовой; глаза его работали; не двигаясь с места, он озирал весь мир, сосредоточенный здесь: Европа, Азия и Африка, все окраски кожи, все языки, все формы и цвета глаз и столько же различных натур, старые и новые народы средиземноморских стран – все встречались здесь; самые непримиримые противоречия сливались здесь в одном стремлении к Риму, вольному городу всего мира.
В солнечной дымке вечного лета, на площадке, наверху лестницы Капитолия маячит зеленоватая бронза, знакомая всем, – волчица с двумя основателями Рима у сосцов своих; она стережет город, огрызается на врагов его; все любят чувствовать себя под ее защитой – от нищего до тучного сенатора, которого проносят в колыхающихся носилках через площадь по дороге в сенат. У рабов, стонущих под тяжестью ноши, есть разные опасные желания, только не желание жить где-нибудь в другом месте, кроме этого, охраняемого волчицей; старые родовитые коренные семьи Рима, как и новые его граждане, – все взирают на волчицу с упованием.