Слова его тонули в немоте. Он небрежно раскрывал принесенную книгу, глядел в нее и взвинчивал себя: "Заговоришь, оболтус, заговоришь!" Минутами его охватывало бешенство и желание подойти к Феде и ударить его: "Ты заговоришь наконец? Сейчас застрелю!" Ударить еще, еще-в кровь разбить хамское лицо, кровью стереть с него противную улыбку. Ведь причастен он, причастен к этой типографии...
Федя перекладывал руки, переставлял ноги, глядел по сторонам, все тверже молчал и уверенно улыбался;
"Побесись, крепче спать будешь".
Распалившись до того предела, когда надо топать ногами и бить, ротмистр отодвигал книгу, поносил подполье, рассказывал о подпольщиках гадости и с ненавистью глядел на узловатые руки Феди, на его грудь и короткую, тугую шею.
- Недоучки, взбесившиеся неудачники, - с шипеньем клубилось из его рта, - загребают вашими руками жар, прославляются за границей, а вы, как глупое стадо, идете за ними, подражаете им...
Он хотел задеть Федю, оскорбить и вывести его из терпения. Федя слушал и как будто ничего не слышал. Лишь на шестую ночь слова ротмистра вывели его из равновесия.
Он шевельнулся и сказал:
- Вам, видно, делать нечего, а мне опротивело ваше колдовство. Все твердите, будто все знаете, все улики у вас, ну, и уличайте, делайте очную ставку хотя бы со Свечиной.
Пусть она в глаза мне скажет все...
Ротмистр торжествовал: "А-а, прорвался, нехватило пороху!" Губы его осветились, голос стал тихим и ласковым:
- Со Свечиной вопрос покончен, господин Жаворонков: она во всем созналась и, пожалуй, в конце недели будет...
Ротмистр притворился, будто сказал лишнее, прикусил губу и развел руками:
- Ну, зачем вы упорствуете? Нам все ясно.
- И мне все ясно.
- Да? Вот и прекрасно. Я ведь от вас ничего не требую.
- Так что же вам надо?
- А вот, чтоб вы... - и ротмистр принялся подсказывать Феде.
Слова подбирал он тусклые, как бы смазывал их жирком, открывал ими ворота тюрьмы, перебрасывал Федю на волю, дразнил Сашей. Говорил и верил, что теперь дело о типографии пойдет гладко, без запинок.
Федя вслушался и спросил:
- А когда вы уличать меря будете?
По спине ротмистра пробежал холодок нетерпения:
"Мерзавец!" - но он сдержался и заговорил еще мягче:
- А зачем это нужно? Вы же видите, что это ни к чему.
И признаюсь, я -не ожидал от вас такой нечуткости: неужели вы не видите, что я щажу вас, вернее-ваши отношения с Александрой Семеновной? Ведь очная ставка оскорбит ее. Ну, поставьте себя на ее место: невеста, приготовилась к супружеской жизни, и вдруг тюрьма, допросы, ваше недоверчивое отношение к ее показаниям, очная ставка, бррр!.. Она так молода, так любит вас. Вы должны оберегать ее и, как мужчина, наконец, быть более решительным и делать все самостоятельно...
- Что мне надо делать? - встал Федя. - Я, не виновный ни в чем, должен назвать себя виновным? Этого хочет Свечина? Пусть хочет, это ее дело. Я не виноват и виноватым себя не признаю, лоб разбейте, не признаю!
XIX
Гулять Казакова и Федю водили за баню, на дворик-мышеловку. Вверху-небо, с боков-окна острожной церкви, кромки крыши и две бурых калитки. Под взглядом надзирателя они ногами гранили запорошенные первым снегом камни и обменивались словами о погоде, о небе, о долетавших с воли звуках. Не успевали они выдохнуть промозглую муть секретки, надзиратель вынимал огромные часы"За отличную стрельбу", - глядел на них и кричал:
- Кончай прогулку!
Они замедляли шаги, со света слепли в сырой полутьме лестницы, признавали, что снег, действительно, пахнет, пахнет удивительно, и двадцать три часа и сорок минут ждали новой прогулки. И каждый раз, собираясь на нее, играли словами:
- На прогулочку-у.
- На издевочку-у.
Федя изучил привычки Казакова, его лицо, щутки, а Казаков знал уже все обороты его экономной, сложившейся в грохоте котлов, отрывистой речи. В тени оставалось лишь то, что привело каждого из них в секретку. Это они прятали, - об этом каждый мог судить лишь по вскользь брошенным словам другого.
Книг им не давали: нельзя-секретники. Но одна книга - "Новый завет" в красном тисненном переплете-была: тюрьму обходила тощая княгиня и подарила каждому арестанту по французской булке и в каждой камере оставила по "Новому завету". Булку Казаков бросил назад в корзину, а "Новый завет" взял:
- Подаяния не берем, а за это благодарим.
Княгиня навела на него лорнет:
- А вы, вы верующий?
- Хуже того.
- То есть как хуже? Что вы говорите?
Тучный начальник тюрьмы забеспокоился и шепнул княгине:
- Это политические, ваше сиятельство, я вам говорил, что с ними...
- Ах, да, это те, двое, мерси, мерси...
Княгиня ушла, не сказав секретникам слов утешения.
Казаков и Федя читали "Новый завет" порознь и вместе, и оба лукавили при этом. Казаков называл "Новый завет" глубоким, мудрым, полным величайшего значения, ждал возражений Феди и прятал улыбку. Федя в свою очередь старался вызвагь его на откровенность разговорами о чудесах Христа:
- Как же это понимать надо: от Лазаря несло тяжелым духом, а Христос воскресил его, а?
Казаков напускал на лицо серьезность:
- А что вы думаете? Вы разве в этом сомневаетесь? Да?
- Да не-эт, - тянул Федя, - разве можно сомневаться?
Я так... уж очень интересно...
Постепенно разговоры их как бы покрылись ржавчиной, стали скучными, и они придумали развлечение, - рассказывать друг другу отдельные события из своей жизни, а чтоб и эти рассказы не ржавели, решили делать это в определенное время-с обеда до поверки. Чуть раздавался звонок, они обрывали рассказ до следующего дня.
Казаков два дня рассказывал о. своем путешествии По Сибири, где живет якобы его дядя. О людях рн говорил так, будто только что сидел с ними за столом. Когда заходила речь о чем-либо сложном-о золоте, например, о северном саянии, - он как бы раздергивал явление на ниточки, раскладывал ниточки, показывал их порознь и вновь сплетал. Это волновало и подавляло Федю: "Кто он такой?"
Когда подошла его очередь рассказывать, он долго отказывался:
- Да о чем я буду рассказывать? Я нигде не бывал, ничего особенного со мною не было.
- Ну-ну-у, - усмехался Казаков, - не может быть, чтоб вам не о чем было рассказать. Да начните хотя бы с того, как вы учились работать.
Это понравилось Феде. Он потер лоб и начал рассказ плавно, живо, но стремление излагать собьтм в том порядке, в каком они протекали в жизни, сбило его. Люди облипали мелочами, барахтались и вязли в них, события дробились и мешали друг другу. Рассказ выходил путанным, похожим на выдумку. Казаков заметил, что Федя страдает, принялся расспрашивать его и выпрямил рассказ. Это ободрило Федю. Он охотно отвечал на вопросы и чертил на полу части котлов, инструменты, показывал, как работают ими, как испытывают котлы. Расспросы Казакова увлекли его, но когда тот спросил, а есть ли на заводе кружки, вздрогнул и оборвал:
- Работа у нас прямо каторжная...
Казаков потер руки, выкрикнул:
- Ну и молодец же вы! - и засмеялся: - Дружба дружбой, а табачок врозь? Да?
Феде тоже хотелось смеяться, но он подумал: "Шут его знает, кто он", с усилием притворился, будто не понимает над чем смеется Казаков, поблуждал по секретке взглядом и зевнул:
- Эх, а не соснуть ли пока что?
С того дня, как он убедился, что жандармы ни в чем не могут уличить его, он спал от поверкп до поверки и перед сном блаженно улыбался: "За все года отосплюсь и впередь загон сделаю". Покой его стал ломаться в начале третьего месяца заключения. Среди ночи из-под козел как бы протягивалась рука и дергала его. Он просыпался, оглядывал секретку, закрывал глаза, считал до ста, до пятисот, до тысячи. Язык ныл, а сна не было. Он заставлял себя не думать, не шевелиться и глядел в одну точку. Трещины потолка сливались, и среди них вставали тюремные ворота, отец с узелком. Привратник-надзиратель сердито кричал на него: "Опять пришел?! Сказано, что твоему разбойнику не ведено передач принимать! Слыхал? Уходи!"