- Вот не ожидал, вот не ожидал. И как это все произошло?
Федя глядел в пол и не отзывался. Фома подошел к нему ближе, по одному олову вытянул из него все, что надо, и отчеканил:
- В общем чепуха, но, признаюсь, для меня это дикая неожиданность. Тебе больше не следует видеться с этой девицей. Ясно?
Подождав ответа, Фома затревожился и подвел Федю к окну:
- Слушай, да ты, кажется, не согласен со мною? Да?
Ну, говори. Хочешь любовь совместить с делом. Да? Я не аскет, не монах, ты знаешь, но в данном случае я против этого. Где мы такую удобную квартиру найдем?
Феде почудилось, что выход еще есть, и он с жаром заговорил:
- За садом есть две квартиры, у мыловаренного, за цирком...
- Оставь ты это, - остановил его Фома, - и гляди в корень. Что произошло? Ты увидел красивую девушку, допускаю, что понравился ей, она вспыхнула, а ты за нею-пф!.. и готов! Уже любишь, мучаешься, терзаешься.
И так внезапно? Да не пойди ты со мной квартиру смотреть, ведь ничего этого не было бы. Случайность же, весенний бред, в крови скрипочки запиликали, а ты в это вкладываешь весь жар, подчиняешь этому дело...
Федя слушал и кивал: правда, все правда, возражать нельзя, нечего возражать, но Фома казался сухим, холодным. Его слова вызывали раздражение, а его рассудительность заполняла сердце чем-то близким к злобе. Это было так неожиданно, что Федя растерялся, замахал рукою:
- Ну, ладно, ладно, до свидания! - и пошел к двери.
Фома раздраженно схватил его за рукав, дернул и поднял палец:
- Слушай, я не мальчишка и вести себя со мною так не советую тебе. Я знаю, что говорю. Одно из двух: или ты останешься при своем, или даешь мне честное слово, что больше не пойдешь к этой девице. Ну?
- Да, даю, даю честное слово....Пусти...
На улицу Федя вышел в дрожи, с наморщенным лбом.
Фома прав: "Нельзя так, нельзя". Федя стыдил себя и удивлялся: "Как это вышло? Как оно вышло?"
На улицах слободки звучали гармоники, трактиры и пивные давились пьяным гулом, звоном посуды и музыкой. Начинало вечереть, а отец уже спал и, постанывая, держался за ногу, Федя тихо зажег лампу и сел за начатую книгу. Понятным был только первый десяток слов, - дальше буквы слились, строки побежали кверху, страницы стали серыми и морщинистыми, а в их мути мелькнула ударившаяся о дверь коса и блеснуло голубыми глазами. Как бы стирая их, Федя провел по книге рукою, но строки, мигнув, ушли в блеск светлых волос. Он сердито разделся и лег. Подгибал, вытягивал ноги, лохматил волосы, часто просыпался и рад был гудку. Дело-вито перенес из сеней к сараю умывальник, долго фыркал под ним, оглядел сад и, не дождавшись отца, пошел на работу.
Уверенность, что он сдержит слово, весь день бьта крепкой, а к вечеру начала шататься и слабеть. В груди ныло от разноголосицы, и он работал дольше всех. Цех уже опустел. Тогда он убрал инструменты, неторопливо сходил к электрической станции умыться и к дому шел пустой улицей.
Отец был в саду. Федя сдвинул на. середину комнаты стулья, лег на них и, повторяя: "Не пойду, не пойду", - следил за стрелками будильника.
Вот семь часов, вот пять минут восьмого, вот десять, пятнадцать, двадцать минут, а итти надо двадцать пять минут, - значит, он к половине восьмого не успеет дойти, а еще надо переодеться, - не итти же вот так...
Федя косился на свою бурую блузу, на рыжие, в трещинах и порезах, сапоги, на выбившиеся из них, потерявшие цвет штанины, но врдел угол неподалеку от больницы.
Там стоит Саша, глядит в сторону слободки, ждет его и волнуется. Он видел ее ожидающие глаза, слышал ее голос и вскочил:
"Пойду! Что в самом деле!"
С ног слетели сапоги, брюки, с плеч-блуза, рубаха.
"Скорее надо, может, не ушла еще". В руках замелькали мыло, кружка, ведро, полотенце, рубашка, а в груди колотилось сердце: ту-ту-ту-ту. Ноги-к воротам, по улице:
"Скорей, скорей". Вот речка... И вновь вода как бы хлынула через перила на голову: "А слово-то, слово? Эх, ты-ы..."
Федя сжался, положил на перила моста руки: "Типография ведь не пустяк какой-то" - и понуро пошел назад.
Старик уже вернулся из сада, глянул на него и встревожился:
- Что с тобою? Не жар ли? Дай-ка лоб. Те-те-те!
Скидай все и ложись...
Он натер Федю вонючей мазью, напоил малиновым отваром, укутал его и заходил на цыпочках. Федя дождался, когда он заснет, и открыл глаза. Как, в самом деле, это случилось? Он не думал об этом, не хотел, не ждал этого, верил, что книжки врут, будто бывает так, а оно вот, получай. Мерещились ступеньки, бегущая по ним Саша, ее лицо, в ушах звенело;
"Ой, какая у вас рука!"
Сон пришел только после полуночи, но длился, казалось, не больше минуты: скрипнула дверь, вбежала Саша и положила на его лоб руку:
"Что, болит?"
Он радостно приподнялся и перекосил лицо: на его лбу лежала рука отца.
- Что пугаешься? Прошло, кажется? Малина, брат, ягода знаменитая. Сейчас гудок будет, вставай чай пить.
А то, может, отдохнешь денек? Я скажу там, лежи...
- Что ты?! Я здоров.
Федя день за днем крепился, усмирял сердце, но однажды, сдав мелкие приспособления для типографии, пошел на слободку мимо дома Саши. Знал, что типография приступила к работе, но вывеска-"Чулочная мастерская, вязка, надвязка и прием заказов" - удивила его:
"Уже?"
Он быстро прошел по переулку и решил: "Если встречу - подойду, а не встречу - надо уезжать". Невольно, как в полусне, шел так же, как шел тогда с Сашей. Перед больницей остановился на том же месте, где стоял тогда.
Оглядел ступеньки, дверь, площадку, с которой глядела на него Саша, и вновь решил: "Пройдусь три раза до переулка, три раза сюда, встречу-так, не встречу-крышка". На ходу он заглянул в переулок, вернулся к больнице и опять и опять - не три - сто тридцать три раза подходил к переулку, к больнице, - до полуночи трудил ноги и ушел разбитым.
Утром в цехе его окликнул Смолин и, здороваясь, в пакле дал первый отпечатанный в чулочной листок:
- Ух, и здорово же! Молодцы!
Федя забрался в котел, развернул листок и, глотая четкие слова, радовался: вот, он добывал глазастые буковки, он поливал их маслом и зарывал в землю, его руками сделаны рамки, ручки станков, валик, ящики.
Листок выпрямил и подхлестнул его: пока не случилось ничего, надо сходить к Фоме, рассказать все, взять адреса, рассчитаться с завода, уехать-и конец. Он весь день готовился к этому и торжествовал: "Давно бы так, чем шляться и ахать".
Он решил по дороге к дому поговорить с отцом об отъезде, деловито вышел из цеха, у проходной будки дал себя обыскать, а за воротами протер глаза и обомлел: в стороне стояла Саша. Увидев его, она подалась к нему и, казалось, закричала глазами:
"Это ты?!"
- Ну, идем, идем, что ты? - тронул его отец, но он отстранился от него, шагнул к Саше и услышал:
- Вы разве здесь работаете?
- Здесь, - шепнул он.
- А я думала, в железнодорожных мастерских. Я сегодня ночью дежурила, ходила к знакомым на дачу и захотела посмотреть, как с завода выходят. Сколько тут людей, даже не верится...
Саша поймала рукав кофточки и стала дергать его. Ей трудно было скрыть неловкость, и Федя сказал:
- Идемте. Я тогда не вышел к вам: подумал, вы не разглядели меня. Я вон какой...
Он поднял бурые руки и глазами указал на себя. Это выпрямило и оживило Сашу:
- Я грязнее бываю. Вы не знаете моей работы.
Глаза ее растроганно заблистали. Страх, что ей вновь придется молчать, лихорадил ее, и она стала рассказывать о больнице, о больных, о докторах. Рабочие оглядывались на нее и подмигивали друг другу:
- Вот это голосок!
Котельщики подталкивали Егора и поздравляли с будущими внуками. Он держался в стороне, старался не глядеть на Федю, но радости не прятал:
- А что? И буду няньчить. Угу, еще как! Свой угол есть, пускай, а люди они оба ладные, ей-ей! Ядетей люблю.