Целеположение, однако, не является чем-либо, находящимся за пределами царства необходимости, царства причины и действия. Если я полагаю себе цель даже только для будущего, в царстве мнимой свободы, то самое целеположение зависит, всё же, от момента, в который я ставлю себе цель, как и всякая мысль о прошлом, появляющаяся в моём сознании; поэтому, и целеположение может быть признано в его необходимости, как продукт определённых причин. Это ни самомалейшим образом не меняет того обстоятельства, что достижение цели лежит ещё в будущем, в царстве неизвестного, следовательно, в этом смысле — в царстве свободы. Как бы далеко при этом не отодвигалось достижение поставленной цели в будущем, самое целеположение представляет продукт прошедшего. В царстве же свободы находятся только те цели, которые ещё не поставлены, о которых мы ещё ничего не знаем.
Мир поставленных целей не является, следовательно, миром свободы в противоположность миру необходимости. Для каждой цели, которую мы себе ставим, как и для каждого средства, которое мы применяем для её достижения, причины, необходимо вызывающие это положение и применение, уже даны и при известных обстоятельствах доступны познанию.
Но можно различать царство необходимости и царство свободы не только, как прошедшее и будущее; их различие совпадает часто также и с различием между природой и обществом или, желая выразиться точнее, между обществом и остальной природой, особенную своеобразную часть которой общество составляет.
Если мы рассмотрим природу в узком смысле, как отличную от общества, и их обоих в отношении к будущему, мы тотчас же найдём значительное различие. Естественные условия меняются гораздо медленнее, чем общественные. И эти последние отличаются чрезвычайно запутанным характером в то время, когда люди начинают философствовать, когда начинается производство товаров; в природе же существует много простых явлений, закономерность которых относительно легко может быть установлена.
Отсюда следует, что, несмотря на нашу мнимую свободу поведения в будущем, это поведение рассматривается нами заблаговременно по отношению к природе, всё же как необходимое. Сколь бы темно ни было для меня будущее, я определённо знаю, что завтра солнце встанет, что завтра я буду голоден и захочу пить, что зимой я почувствую потребность в тепле и т. д., и моё поведение никогда не будет направлено на то, чтобы отвернуться от этих естественных необходимостей, а на то, чтобы удовлетворить их. Таким образом, при всей мнимой свободе в противоположность природе я признаю моё поведение необходимо обусловленным. Свойства внешней природы и свойства моего собственного тела порождают необходимости, которые обнаруживаются для меня, как определённое, в опыте данное, следовательно, долженствующее быть предпознанным, хотение и поведение.
Совсем иначе отношусь я к моим ближним, совсем иным является моё общественное поведение. Здесь я тоже не наталкиваюсь на сверхмогущественные естественные силы, которым я должен подчиниться; я наталкиваюсь на равные по происхождению факторы, — людей, как я сам, которые по своей природе имеют столько же власти, сколько и я. По отношению к ним я чувствую себя свободным, но они кажутся мне свободными также и в их отношениях к ближним. По отношению к ним я чувствую любовь или ненависть; о них и своих к ним отношениях я произношу нравственные суждения.
Мир свободы и нравственного закона, таким образом, совсем другой, чем мир познанной необходимости; но он не представляет собою внепространственного и вневременного мира, ни мира сверхчувственного, а только особую частицу чувственного мира, рассматриваемую с особой точки зрения. Это — мир, рассматриваемый в его будущем, мир, на который мы должны воздействовать, который мы должны преобразовывать, прежде всего — мир общественных отношений.
Но то, что сегодня — будущее, завтра станет прошедшим; таким образом, и то, что сегодня ощущается, как свободное поведение, завтра будет признано необходимым поведением. Нравственный закон в нас, который управлял этим поведением, перестаёт тогда казаться беспричинной причиной; он попадает в царство опыта, может быть признан необходимым действием какой-либо причины и только как таковой может быть вообще познан, может стать предметом науки. Тем, что Кант перенёс нравственный закон из посюстороннего чувственного мира в потусторонний сверхчувственный, он не содействовал его научному познанию, а только закрыл для него все дороги. Если хотят подойти к разрешению загадки нравственного закона, нужно прежде всего устранить это препятствие и перешагнуть через Канта.
4. Философия примирения
Этика образует слабую сторону кантовской философии. И, тем не менее, благодаря ей именно, она получила своё великое историческое значение, так как эта этика соответствовала в высшей степени потребностям времени.
Французский материализм был философией борьбы против всех прежних форм мышления, следовательно, и против учреждений, которые скрывались за ними. Его непримиримая враждебность к христианству сделала его лозунгом борьбы не только против церкви, но и против всех связанных с нею социальных и политических сил.
Кантовская критика чистого разума тоже вытолкнула из храма всё христианство; открытие же происхождения нравственного закона, сделанное критикой практического разума, снова отворило ему с почтением врата. Таким образом, благодаря Канту философия стала из орудия борьбы против существующих форм мышления и общества средством примирения противоречий.
Но средством развития является борьба. Примирение противоречий означает затишье в развитии. Поэтому кантовская философия стала консервативным фактором.
Великие выгоды извлекла из неё себе первым делом теология. Философия Канта освободила её из затруднительного положения, в которое была поставлена прежняя вера развитием науки, сделав возможным примирение науки и религии.
«Никакая другая наука», — говорить Целлер, — «не испытала влияния кантовской философии в такой степени, как теология. Здесь Кант нашёл наиболее подготовленную почву для своих основоположений; при этом он углубил и улучшил прежний образ мышления, в чём последний очень нуждался». (Geschichte der deutschen Philosophie seit Leibniz. 1873, стр. 519).
Как раз после взрыва французской революции возникла особенно сильная потребность в теологии, которая была бы в состоянии помериться с материализмом силами и вытеснить его в среде образованных людей. Целлер пишет далее:
«Религиозное воззрение Канта отвечало именно нравственным и интеллектуальным запросам времени, оно было подходящим для просвещённых людей благодаря своей разумности, своей независимости от позитивизма, своему чисто практическому направлению; оно было подходящим для религиозных людей благодаря своей нравственной строгости и своим достойным представлениям о христианстве и его основателе». Немецкая теология оперлась с этих пор на основания кантовского воззрения; «его моральная теология сделалась, несколько лет спустя, тем основоположением, на котором оперировала в Германии почти вся без исключения протестантская теология, а по большей части и католическая также… Кантовская философия благодаря тому, что большинство немецких теологов почти полстолетия исходило из неё, оказала чрезвычайно продолжительное и глубокое влияние на общее образование».
Форлендер цитирует в своей истории философии (Leipzig, 1903) слова одного новейшего теолога, Ритшля, который говорит:
«Поэтому, развитие познавательного метода этики Кантом имеет вместе и значение практического восстановления протестантизма». (II, стр. 476).
Великая революция создала почву для влияния Канта, которое сильнее всего было два десятилетия спустя после этой грозной эпохи. Затем это влияние постепенно стало слабеть. Буржуазия и в Германии накопила к 30-м годам XIX столетия силы и мужество для решительной борьбы против существующих государственных и духовных форм и для безусловного признания чувственного мира единственным действительным миром. Потому, после гегелевской диалектики появились новые формы материализма — и именно главным образом в Германии, так как немецкая буржуазия сильно отстала от французской и английской, так как она ещё не осилила существовавшей государственной власти, так как она ещё должна была её низвергнуть и нуждалась, потому, в философии борьбы, а не в философии примирения.