Я был на Пленуме ЦК КПСС 21 октября 1987 года и, против обыкновения, сидел не так уж далеко от первого ряда — встретил давнего знакомого, министра нефти Н. В. Лемаева, и мы заняли места где-то в середине того сектора, на первом ряду которого сидел Ельцин. В зале пленумов, как его тогда называли, вообще все очень хорошо видно, зал довольно большой, но спроектирован так, что пространство как бы сжимается и даже с последних рядов трибуна — вот она. Мы с Николаем Васильевичем что-то обсуждали, доклад Горбачева не слушали, тем более что я уже этот доклад читал, рассчитывали, что пленум к 12 часам закончится (начался он в 10.00) и не обратили внимания на вопрос-ответ Лигачева, который вел заседание: «Есть вопросы? Нет». И тут на первом ряду как-то нерешительно, словно в замедленной съемке, поднялась вверх рука Ельцина. Эту неуверенность и медлительность отметили все. Лигачев, как бы не замечая поднятой руки, задает собравшимся вопрос, надо ли открывать прения? Из зала закричали: «Нет». Горбачев дважды сказал Кузьмичу, что вот товарищ Ельцин что-то хочет сказать, прежде чем тот предоставил ему слово.
Ельцин достал из бокового кармана своего пиджака несколько листочков, помню, что бумага была голубоватого цвета, листочки сложены вдвое, уже стоя на трибуне, развернул их, начал говорить:
— Доклады, и сегодняшний, и на 70-летие, проекты докладов обсуждались на Политбюро, и с учетом того, что я тоже вносил свои предложения, часть из них учтена, поэтому у меня нет сегодня замечаний по докладу, и я его полностью поддерживаю.
Тем не менее я хотел бы высказать ряд вопросов, которые у меня лично накопились за это некоторое время работы в составе Политбюро.
Полностью соглашаюсь с тем, что сейчас очень трудности большие в перестройке и на каждого из нас ложится большая ответственность и большая обязанность.
Я бы считал, что, прежде всего, нужно было бы перестраивать работу именно партийных комитетов, партии в целом, начиная с Секретариата ЦК, о чем было сказано на июньском Пленуме Центрального Комитета партии.
Я должен сказать, что после этого, хотя и прошло пять месяцев, ничего не изменилось с точки зрения стиля работы Секретариата Центрального Комитета партии, стиля работы товарища Лигачева.
То, что сегодня здесь говорилось, Михаил Сергеевич говорил, что недопустимы различного рода разносы, накачки на всех уровнях, это касается хозяйственных органов, любых других, допускается именно на этом уровне, это в то время, когда партия сейчас должна как раз взять именно революционный путь и действовать по-революционному. Такого революционного духа, такого революционного напора, я бы сказал, партийного товарищества по отношению к партийным комитетам на местах, ко многим товарищам не чувствуется. Мне бы казалось, что надо: делай уроки из прошлого, действительно сегодня заглядывай в те «белые пятна» истории, о которых сегодня говорил Михаил Сергеевич, надо, прежде всего, делать нам выводы на сегодняшний день. Надо, прежде всего, делать выводы в завтрашнее. Что же нам делать? Как исправлять, как не допускать то, что было? А ведь тогда просто дискредитировались ленинские нормы нашей жизни, и это и привело к тому, что они потом, впоследствии, ленинские нормы, были просто в большей степени исключены из норм поведения жизни нашей партии.
Я думаю, что то, что было сказано на съезде в отношении перестройки за 2–3 года — 2 года прошло или почти проходит, сейчас снова указывается на то, что опять 2–3 года, — это очень дезориентирует людей, дезориентирует партию, дезориентирует все массы, поскольку мы, зная настроения людей, сейчас чувствуем волнообразный характер отношения к перестройке. Сначала был сильнейший энтузиазм — подъем. И он все время шел на высоком накале и высоком подъеме, включая январский Пленум Центрального Комитета партии. Затем, после июньского Пленума ЦК, стала вера какая-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит. Конечно, в том дело, что два эти года были затрачены на разработку в основном этих всех документов, которые не дошли до людей, конечно, и обеспокоили, что они реально ничего за это время и не получили.
Поэтому мне бы казалось, что надо на этот раз подойти, может быть, более осторожно к срокам провозглашения и реальных итогов перестройки в следующие два года. Она нам дастся очень и очень, конечно, тяжело, мы это понимаем, и даже если сейчас очень сильно — а это необходимо — революционизировать действия партии, именно партии, партийных комитетов, то это все равно не два года. И мы через два года перед людьми можем оказаться, ну, я бы сказал, с пониженным авторитетом партии в целом.
Я должен сказать, что призыв все время принимать поменьше документов и при этом принимать их постоянно больше — он начинает уже просто вызывать и на местах некоторое отношение к этим постановлениям, я бы сказал, просто поверхностное, что ли, и какое-то неверие в эти постановления. Они идут одно за другим. Мы призываем друг друга, уменьшать ли институты, которые бездельничают, но я должен сказать на примере Москвы, что год тому назад был 1041 институт, после того, как благодаря огромным усилиям с Госкомитетом ликвидировали 7, их стало не 1041, а 1087. За это время были приняты постановления по созданию институтов в Москве. Это, конечно, противоречит и линии партии, и решениям съезда, и тем призывам, которые у нас друг к другу есть.
Я думаю, что еще один вопрос. Он непростой, но здесь пленум, члены Центрального Комитета партии, самый доверительный и самый откровенный состав, перед кем и можно, и нужно сказать все то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста.
Я должен сказать, что уроки, которые прошли за 70 лет, — тяжелые уроки. Были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.
Меня, например, очень тревожит— у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, словословия от некоторых членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это просто недопустимо. Именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы, отношения принципиальности друг другу, товарищеского отношения и товарищества друг другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза, это — да, это нужно. А не увлекаться словословием, что постепенно, постепенно опять может стать «нормой». Мы этого допустить просто не можем. Нельзя этого допустить.
Я понимаю, что сейчас это не приводит к каким-то определенным уже, недопустимым, так сказать, перекосам, но тем не менее первые какие-то штришки вот такого отношения есть, и мне бы казалось, что, конечно, это надо в дальнейшем предотвратить.
И последнее.
Видимо, у меня не получается в работе в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другие, может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии.[59]
Ельцин говорил непривычно тихо, металл из его голоса исчез. Зато также непривычно металл появился в голосах членов ЦК КПСС, которые ринулись на трибуну громить Ельцина. Пленум затянулся до поздней ночи, выступило 26 человек. Все, за исключением академика Г. А. Арбатова и председателя Моссовета В. Т. Сайкина, обвиняли Ельцина в примитивизме, безнравственности, амбициозности, политической незрелости и прочих грехах. При этом ни один оратор не пытался задать себе и залу вопрос: а почему выступил Ельцин и выступил именно сейчас? Если из его письма это еще можно понять, то из его речи понять вообще ничего нельзя. И уж тем более никто не предложил немедленно опубликовать его речь. Наоборот, кретинизм партийных идеологов продиктовал им решение засекретить ее, она была опубликована чуть ли не через два года, когда народ уже не верил ни одному слову критики в адрес Ельцина.