Когда ужин закончился, мы не захотели расстаться. Мы с самыми честными намерениями провели вместе почти всю ночь, гуляя по пустынным и холодным улицам Гренобля. Она держала меня за руку или под ручку, словно старшая сестра… Мы без умолку болтали, и мне хотелось бы, чтобы эта ночь не кончалась никогда.
Мы не позавтракали ни у Тиффани,[37] ни в другом месте. С первыми лучами зари Одри Хепберн покинула меня, подарив мне чарующее воспоминание о волшебной ночи. И уверенность в том, что самые прекрасные истории любви — те самые, прожить которые нам не хватило времени…
Робер Фавр ле Бре на верху блаженства. В темноте большого зала Дворца фестивалей я вижу, как улыбка озаряет его тонкое лицо и уже не сходит с него. Он явно не жалеет, что поверил в «Тринадцать дней во Франции». И все-таки пожелал его посмотреть. Никогда не знаешь, что тебя ждет… Я приехал в Канн утром с коробками моего фильма в багажнике «Порше», который я в отличие от яхты сам подарил себе, и просмотр начался ровно в девять часов. Уже десять часов, и все по-прежнему складывается как нельзя лучше. Во всяком случае, в этом зале. Зато за его пределами небо заволакивают тучи. Я приехал на машине, так как авиационные компании угрожали начать забастовку. И мне с трудом удалось добраться до Канна, потому что возникла угроза нехватки бензина… Вот уже несколько дней как всю страну охватывает тревожное брожение. В Париже распространились студенческие организации, а теперь и на заводах множатся пикеты забастовщиков. Почти повсюду нарастает возмущение. Обещает разразиться буря, и многие задаются вопросом, не Снесет ли она все… В пятнадцать минут одиннадцатого В Канне, в зале Дворца фестивалей, по-прежнему все спокойно. Через минуту погода резко меняется. Какой-то незнакомый человек наклоняется ко мне и тихим голосом, чтобы не беспокоить генерального директора, сообщает, что вне зала несколько человек немедленно требуют встречи со мной. В конце концов, фильм я уже видел. Я оставляю Фавра лё Бре досматривать «Тринадцать дней во Франции» и выхожу. В холле меня встречает цвет французского кино. Заправляют всем Жан Люк Годар и Франсуа Трюффо.
— Это революция! — восклицает Годар, утративший свою швейцарскую невозмутимость.
— Необходимо немедленно закрыть фестиваль, — продолжает Трюффо. — Было бы неприлично продолжать его в этих условиях.
Остальные хором подхватывают вариации на ту же тему. Я слушаю их, раздумывая над ответом. Вполне возможно, что они правы. Моей первой реакцией, не скрою, было недоверие. Вопреки своей воле я чувствую некое постыдное удовольствие при мысли сорвать Каннский фестиваль. Однако мои собеседники не ошибаются в одном: положение в самом деле тревожное. И даже серьезное. Поговаривают о гражданской войне. Все серьезно настолько, что, невзирая на мои колебания, я все-таки присоединяюсь к коллективной точке зрения, Каннский фестиваль прервется сегодня же. В этот вечер должен был демонстрироваться фильм Милоша Формана «Горит, моя барышня…». Вещее название…
Остается сообщить о нашем решении генеральному директору. Поскольку из всех нас я ближе всего знаком с Фавром ле Бре, мне отводят лучшую роль, поручив эту миссию. Я жду генерального директора у выхода из зала. Он появляется после просмотра в восхищении.
— Я не жалею, что поверил в вас, — обращается он ко мне. — «Тринадцать дней во Франции» — прекрасный фильм!
— Я тоже им доволен, — отвечаю я. — К сожалению, вы останетесь единственным человеком, кто его видел. Во всяком случае, в Канне.
Улыбка мгновенно исчезает с его лица.
— Что вы имеете в виду?
— То, что мы не будем его показывать. Ни этот фильм, ни любой другой. Мои коллеги-режиссеры и я решили, что, принимая во внимание события, Каннский фестиваль должен закрыться сегодня. Париж на пороге революции. Здраво рассуждая, мы не можем продолжать устраивать праздник в смокингах, как будто ничего не случилось.
— Вы все просто спятили! — орет Фавр ле Бре. — То, что происходит в Париже, к Канну не имеет ни малейшего отношения! Я категорически отказываюсь прекращать фестиваль! Вы слышите меня, Клод, категорически!
Признаться, его реакция меня не удивляет. Я уже догадываюсь, какие бури нас ждут…
— Хорошо, — отвечаю я с жестом покорного бессилия, — я передам ваши слова.
Большой зал Дворца, откуда только что вышел Фавр ле Бре, уже заполнила возбужденная толпа. На сцене Годар, Трюффо, Клод Берри, Луи Малль и Роман Полански[38] — они возглавляют это общее собрание, которое устроено без подготовки, словно революционный трибунал. Все орут, кричат друг на друга, одновременно берут слово. Когда я публично объявляю о позиции, занятой генеральным директором, шум перерастает в бунт. Собрание производит столь громкий шум, что надо орать во все горло, чтобы быть услышанным. Через несколько секунд стало совершенно ясно, что отныне Каннскому фестивалю пришел конец, нравится это Роберу Фавру ле Бре или нет. Учитывая состояние чрезмерного возбуждения, в каком находились участники, генеральный директор рисковал бы жизнью, желая заставить их продолжать фестиваль. Революционный восторг быстро выплеснулся на набережную Круазетт и разлился по всему городу. В каждом, даже крохотном, бистро создаются комитеты. Всюду принимаются противоречивые, часто нелепые декларации. Больше никто ничего не понимает. Все только обличают. Тень гильотины опускается на Палм-Бич.
Все последующие дни движение, которое и не думает успокаиваться, принимает размах и развивается во всех направлениях, столь же удивительных, сколь и тревожных. Как и во времена Виши, появляются коллаборационисты и участники Сопротивления. Находятся люди, спасающиеся бегством, хранящие молчание, ввязывающиеся в борьбу, извлекающие выгоду из этой ситуации, меняющие свои взгляды. Все ждут, что со дня на день начнут выдавать хлебные карточки (боны на копченую семгу, талоны на икру…). Гораздо поразительнее, что бунтуют каннские торговцы. Ведь, закрыв фестиваль, у них украли неделю хорошей выручки. В героическом порыве Фавр ле Бре предпринимает попытку возобновить празднества. Годар, вне себя от ярости, выскакивает на сцену и виснет на занавесе большого зала, чтобы не дать ему подняться. Фотограф запечатлел эту невероятную сцену. На следующий день фото появляется на первой полосе всех газет. В Париже оно символизирует каннскую революцию. Пророки гражданской войны и оракулы социального катаклизма бесперебойно выдают свои апокалипсические прогнозы. Очень скоро умами овладевает страх. Особенно это касается элиты. Они должны будут уступить свое место другим. Об этом им сообщают, как о божественном повелении. Общество резко меняется. И тогда взгляды обращаются на меня. Меня, разбогатевшего за два года. Слишком разбогатевшего. Меня, кто в перерыве между двумя общими собраниями, разъезжает в собственном «Порше». Однако я убежденно вношу свой скромный вклад в события, основав вместе с Жаном Габриелем Альбикокко и другими «Общество кинорежиссеров».
Революция потерпела неудачу. Но она кое-что изменила. Это ощутимо в атмосфере и в настроениях людей. Ничто больше уже никогда не будет так, как прежде. Это немного похоже на то, как если бы возникла некая новая сила, навязав патерналистскому обществу свое право на существование и на свободу слова. Короче, молодежь впервые берет власть. Я пережил эти несколько недель всеобщего безумия в качестве наблюдателя. И с камерой в руках. Тем не менее у меня были минуты сомнения. Побывав в Париже на Генеральных штатах кинематографа, я задумался, не следует ли подвергнуть сомнению все наши ценности. В самом деле, невозможно отрицать, что за четыре недели настроения изменились так же резко, как за четыре года Второй мировой войны… хотя без единого погибшего. Этот месяц май стал экзаменом на зрелость нашего поколения. Те из нас, что сдали его успешно, будут лучше оснащены в будущем.