Когда зажегся свет и зрители начали расходиться, меня охватил последний прилив энергии, реакция выживания, которая заключалась в том, чтобы отыскать глазами Анри Ланглуа. Одного одобрительного слова, единственного благоприятного замечания с его стороны хватило бы, я это знаю, чтобы воскресить меня хота бы на время. Взгляд мой блуждал напрасно. Ланглуа ускользнул до конца просмотра. В несчастье мой союзник отступил. На этот раз я действительно одинок. Присутствие моей семьи лишь усугубляло одиночество. Я наивно пригласил семью в полном составе, чтобы она разделила со мной мое торжество. Отец, моя верная и надежная опора, плачет. В его затуманенных слезами глазах я читаю все отчаяние мира. Отныне моя мать и он убедились, что я ошибся в выборе пути. Начиная с этого трагического вечера обыденная жизнь в доме стала невыносимой. Отец, у которого надежда не умирает так легко — эта его черта передалась и мне, — держится за мысль, что прием фильма публикой сгладит унижение от этого проклятого показа. Тогда я начинаю ломать комедию. Каждый вечер, приходя домой, я торжествующе сообщаю отцу, что «Человеческая сущность» вскоре найдет прокатчика. Он улыбается мне с таким видом, будто восклицает: «Браво, сын мой!» В глубине души я, однако, понимаю, что он не поддается на обман. Через два месяца после этого страшного публичного унижения мой отец умер от инфаркта. Я не могу не усматривать тут причинной связи. И я понимаю, что всю жизнь буду страдать, думая, что, наверное, он умер от этого разочарования, от того неисцелимого горя, которое именно я ему причинил.
Голосом в телефонной трубке говорит само кино, воплощенное в одном человеке, — Анри Ланглуа. Руководитель Французской синематеки — это живая легенда. Своего рода духовный отец «Новой волны», этот гигант (во всех смыслах) с набитым греческими сандвичами пузом, которое всюду появляется раньше его самого, присуждает медали и грамоты как молодым постановщикам, так и признанным режиссерам. Никто не смеет обжаловать его приговоры, которые низвергаются, словно молнии с Олимпа. Его неодобрительный отзыв ломает карьеру кинорежиссера так же, как злая критическая статья Жана Жака Готье (в то время он писал в «Фигаро») изничтожает судьбу пьесы. Зато доброе слово, даже снисходительно оброненное, равнозначно «Оскару». К этому-то человеку я, в то время молодой, никому не известный режиссер, и осмелился обратиться.
За несколько месяцев до того, 13 марта 1960 года, я основал киностудию «Фильмы 13». И, не сбавляя темпа, снял свои первый полнометражный фильм «Человеческая сущность», снял за три недели и за невероятные деньги — семьдесят тысяч франков. Часть этих денег я взял в долг. Остальные составила премия, которую мне принесла короткометражка, вознагражденная телевидением Канады. Фильм рассказывает о первом дне одной пары, о том мгновении, когда мужчина и женщина обмениваются первым взглядом еще раньше, чем обращаются друг к другу с первым словом. Подобно тому, как некоторые индусы отсчитывают возраст человека с мгновения его зачатия, мне представляется, что истинное начало любовной истории находится именно в этой точке пространства и времени, задолго до первой физической близости. С этого мгновения другой уже проникает в наше бессознательное и готовится войти в нашу жизнь. Снимая почти весь фильм на натуре, на улицах Парижа, я решил сыграть главную роль, чтобы заставить прохожих реагировать на мои жесты или мои поступки. Это был в некотором роде способ управлять людьми вопреки их желанию и без их ведома; примерно так снимают операторы из передачи «Скрытой камерой».
Законченный фильм я показал нескольким знакомым, которые сначала расхваливали меня, об этом я узнал позже, а потом принялись обливать грязью. Столь резкая смена оценок не поколебала моей уверенности в том, что я снял шедевр. Я был в том возрасте, когда у человека есть лишь одна обязанность — обязанность ничего не бояться. По телефону я смело представился Анри Ланглуа тем, кем и был: молодой режиссер, которому не терпится представить ему на суд свое первое произведение. «Я самым гордым был, я уже личностью себя считал…» — пел Жак Брель. Гуру волшебного фонаря выслушал меня и предложил:
— Приходи сегодня днем и покажи мне твой фильм в зале на улице Ульм.
Дело было во вторник. Входя в этот храм ревнителей кино, я чувствовал себя уже не столь уверенным. С сердечным трепетом я вручаю мои ролики киномеханику, привыкшему видеть вереницу подобных нахалов. В зале только Анри Ланглуа. Он величественным жестом поднимает руку. Свет гаснет, и киномеханик запускает фильм. Я не посмел сесть ни рядом с мэтром, ни даже позади него. Все время просмотра я проведу в коридоре, расхаживая взад и вперед. Изредка я, трепеща от страха, рискую заглянуть в вал. В темноте я замечаю внушительную фигуру Ланглуа, которая вырисовывается на экране. Когда зажигается свет, я робко толкаю дверь. Ланглуа тяжело встает. Он огромен. Он гораздо крупнее чем я себе представлял. Походкой динозавра он приближается ко мне — я здорово трушу — и изрекает свой приговор:
— Это шедевр. В субботу вечером я покажу его в Синематеке.
Мне кажется, я теряю сознание от счастья. Мне двадцать два года, что наверняка, делает меня одним из самых молодых режиссеров всех времен, и я вступаю в Синематеку, словно в Пантеон (он, кстати, в двух шагах от нее). Пока я бегу в Сантье, к другу моего отца, чтобы просить его сшить белый смокинг, достойный моего посвящения в сан кинорежиссера!
«Ланглуа сказал, что это шедевр… Ланглуа сказал, что это шедевр…»
Я могу лишь цепляться за эту фразу, когда через четыре дня свист и шиканье зрителей смоют все мои мечты потоком оскорблений. На вечернем субботнем сеансе зал всегда полон. Это масса приглашенных Ланглуа парижских интеллектуалов, самых заядлых кинолюбителей и — разумеется — критиков. Начиная с самых грозных, пишущих в знаменитых «Кайе дю синена». Ни один из них не пропускает эту еженедельную встречу. Тем более если Анри Ланглуа собственной персоной поддерживает, что он и делает, первый фильм молодого режиссера: считается, что этот фильм не может не быть интересным. Разве может случиться такое, что руководитель Французской синематеки окажется единственным в мире человеком, кому нравится мой фильм? Не имея возможности задать Анри Ланглуа этот вопрос, я жду, когда зал опустеет, и отправляюсь в кабину киномеханика забрать мои ролики. Именно от него я и узнал подноготную всей этой истории. Анри Ланглуа, пожирающий пищу, словно людоед, имеет обыкновение после обеда устраивать себе пищеварительную сиесту. Прошлый вторник на протяжении всего показа моего фильма он спал глубоким сном! Почему же тогда он решил включить в программу Синематеки фильм, из которого он не видел ни одной минуты? Вероятно, чтобы подстраховаться. На тот случай, если упомянутый молодой кинорежиссер окажется талантлив. Он не хотел рисковать, чтобы позднее слышать упреки в том, что он проморгал Лелуша. Я, во всяком случае, именно так все это и понимаю.
Зато меня не проморгал «Кайе дю синема». Ведь в ближайшем номере кто-то, мне не известный, написал слова, отметившие меня каленым железом: «Клод Лелуш… Хорошенько запомните это имя. Больше вы не услышите его никогда». Вместо критики мой фильм удостоился лишь этих трех строчек. Обладай я хоть малейшим здравым смыслом, я забросил бы свою камеру в дальний ящик и поискал бы себе «настоящую» профессию но здравый смысл не в моем характере.
Несмотря на нанесенное мне откровенное оскорбление, я показываю мой фильм в парижском Институте художественного и экспериментального кино. Я первый удивлен тем, какой прием он там встретил. Некий Морис Лемэтр,[1] литератор, счел «Человеческую сущность» «интересным» фильмом. Его анализ даже выявил нечто такое, что от меня ускользнуло.[2] На основании этого положительного отзыва Институт решил включить мой фильм в программу экспериментального кинотеатра на улице Комартен. Он шел там неделю, в течение которой в зале оказывалось десятка два, не более, зрителей; вероятно, их туда загонял дождь. Фильм вскоре перестали показывать, сняли с афиши, приговорили к погребению в его металлическом гробу.