— Нет. И конец разговора.
— Вон ты как! До чего тебя девка-то перевернула… Стой, дьявол! — крикнул он на жеребца и злобно дернул повод.
Жеребец захрапел, грузно оседая на задние ноги. Зимин поднял нагайку и, перегнувшись, подался вперед, хлестнул по широкой сыновней спине. Треснул синий сатин. На белой нательной рубахе, тоже рассеченной, поплыли мелкие кровавые пятна.
Иван вздрогнул, поднял на отца потемневшее лицо, скорее удивленное, чем обиженное.
— Не балуй! — строго прикрикнул он.
И тут же получил второй удар. Кровавый след лег наискось через все лицо. Иван привел ладонью по щеке и все еще с удивлением смотрел на свои пальцы, измазанные кровью.
— Вернись, запорю! Ну! — задыхаясь, хрипел отец и поднял нагайку.
— Нет!
— Убью! Не выпущу. Сам убью! Никому не дам!..
Загородившись рукой и получив новый удар, Иван перехватил нагайку. Тогда отец начал бить сына ногой, стараясь ударить каблуком по голове, и в то же время, раздирая жеребцу губы удилами, заставлял его наступать на Ивана, теснить горячим потным брюхом.
Но и в Иване закипела злая кровь. Со всей силы он потянул к себе нагайку, но отец не выпускал ее — она была петлей надета на запястье. Иван рывком сдернул отца с коня. Он упал на Ивана, и они, сцепившись, покатились по дорожной пыли.
Конь звонко заржал, выгнув шею, вольно и легко побежал обратно в село, распустив по ветру пышный хвост.
На этом Ольга замолчала. Я спросил:
— И больше ты его не видела?
Наступила долгая тишина под пыльными липами городского сада. Вспыхнул фонарь, как желтая точка в конце душного вечера. Точка. А чем начинается ночь? На соседней скамейке послышался счастливый женский смех. Ну, что же, можно и это принять как начало ночи.
Ольга все молчала. Я подумал, что ей не хочется вспоминать о своей последней встрече, но она вдруг сказала:
— Видела. Он умывался в овраге. Там был ключ. Лицо все разбито, глаз заплыл, на рубахе кровь. У меня сердце зашлось от злобы. Вот они ироды, кулаки! «Ваня, говорю, прости меня, Ваня». А за что прощать, и сама не понимаю. Может быть, от жалости так мне показалось, будто я виновата в чем-то? А бабья жалость — любви замена. Пожалела его в эту минуту.
— Где жалость, там нет любви, — самонадеянно заявил я.
Кажется, она и меня пожалела, но только без всякого намека на любовь:
— Эх, ты. Сам-то не любил разве? Жалость — любовь, ненависть — любовь, мука, измена, счастье — все любовь. Ты бы мою мачеху послушал! Не встречала еще человека умней!
Я замолчал, подавленный многогранностью любви и в связи с этим еще чем-то, каким-то неопределенным, еще не оформившимся чувством, которое помешало мне пожалеть Ольгу. Пожалеть и полюбить по-человечески, как я любил всех богатых чувствами и красотой поступков людей. Так я любил и ее, пока она сама своим рассказом не поколебала эту бескорыстную любовь.
И эти мысли неприкаянно бродили в моей голове, и я никак не мог пристроить их к месту. В чем же я обвиняю Ольгу? Она только выполнила свой долг, пожертвовав для этого самым дорогим — что дается человеку только раз в жизни — первой любовью. Это должно бы только возвысить ее, и я изо всех сил старался отвести ей в моих мыслях подобающее место, но ничего у меня не получалось.
— А что он тебе ответил, Иван-то?
Мне показалось, что она мечтательно улыбнулась. Ну, конечно, только показалось.
— А он ничего не ответил. Снял нательную рубашку и вытер лицо. «Ваня, я говорю, дай хоть рубашку на дорогу тебе постираю». Он посмотрел на рубашку, а на ней кровь и грязь, да и бросил мне под ноги. А на меня и не глянул. Накинул пиджак и пошел в гору. Долго шел, неторопливо, трудно, должно быть, ему, побитому, идти-то. А я стояла, как привязанная, потом рубашку его подняла… Все тебе рассказала, но уж и это надо сказать. Подняла рубашку, лицом в нее уткнулась, хочу завыть по-бабьи, и ничего у меня не получается. Только задохнулась. От ненависти или от любви — это уж мне все равно… И отвернулась, чтобы он-то не увидел моей бабьей жалости, чтобы не пожалел. А он и не оглянулся. Гордый.
Теперь я уж не сомневался — Ольга улыбалась. И улыбка была долгая, мечтательная и, как мне казалось прежде, совершенно ей не свойственная. Теперь-то я знаю, что это не так. Если Ольга мечтательно улыбается, это не к добру.
Великий дар воображения совершенно необходим каждому, кто связал свою жизнь с искусством, и особенно необходим писателю. Воображение острое, бурное, фантастическое. Без этого просто ничего не напишешь. Надо так представить себя в шкуре своего героя, во всей его жизни, в мыслях, в делах, чтобы заразить читателей, увлечь их в эту новую для всех, подчас выдуманную, жизнь.
Писатель должен уметь перевоплощаться еще больше, чем актер, который перевоплощается перед зрителем и по воле автора пьесы, в то время как писатель делает это сам перед собой и по собственному желанию. Это я понял очень давно, гораздо раньше, чем написал первую книгу. Слушая чей-нибудь рассказ или рассказывая сам, я всегда старался представить себе, как это могло быть на самом деле и что чувствовали и переживали герои рассказа, которыми могли быть не только люди, но и животные, и птицы, и цветы, и машины — все что окружает нас и с чем мы имеем дело.
Если мне удавалось, я был счастлив, и мне казалось, что вот именно сейчас я напишу свои лучшие страницы. Но стоило взяться за перо, как пропадало все очарование только что пережитого. На бумаге все яркое, трепетное выглядело серым и плоским или, что совсем уж скверно, надуманным.
Так продолжалось, пока я на собственном опыте не убедился, что наша работа или, иногда говорят, творческий процесс, имеет две стадии: первую, когда ты живешь в мире воображения, и вторую, которую ты проводишь за письменным столом и, вспоминая пережитое и перечувствованное, спокойно записываешь все, что совсем недавно с тобой произошло. Говоря «недавно», я имею в виду первую стадию. Только спокойно и хладнокровно, только отбирая самые точные слова, можно написать правдивый взволнованный рассказ. Но для этого, повторяю, обязательно надо побыть в шкуре того, о ком пишешь, и вместе с тем все пережить самому.
А вы знаете, как трудно, оставаясь спокойным, рассказывать, что произошло с тобой пусть даже в самые далекие времена. С тобой или с твоими друзьями. Или с недругами. Все равно трудно.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
КАМЕННАЯ БАБА
1
С директором совхоза Вениамином Григорьевичем Ладыгиным я встречался только один раз и разговаривал не больше получаса, но и эта встреча проходила на рысях в самом прямом смысле, потому что мы оба сидели в седлах, а степные лошадки не любят плестись шагом, если не тяжело и они еще не устали.
Этой встречи я добивался дней десять. Ладыгин почти не бывал в городе. Все время он проводил в степи, ночуя в селах или в недостроенных домах центральной усадьбы. Застать его в городе было нелегко, несмотря на то что у меня была надежная агентура в лице конторской секретарши Таси Мамаевой. Она дала слово сразу сообщать мне о появлении директора и слово держала. Я немедленно бросался по свежему следу, но всегда опаздывал: Ладыгин, когда я совсем уж настигал его, скрывался в кабинете секретаря райкома партии, или у председателя райисполкома, или в товарной конторе, или в земотделе.
Однажды мне удалось перехватить его по дороге в кабинет и даже представиться.
— Да, — проговорил он, взявшись за ручку двери, — знаю, читал в газете. Как же нам быть? Вон их сколько слетелось на мою голову.
Он улыбнулся и показал на работников конторы и деловых посетителей, которые сгрудились вокруг него со своими папками и бумажками. Улыбка у него оказалась простая, открытая. Так и хотелось самому ответно улыбнуться, оттого что повстречался такой простецкий и славный человек. Он казался очень молодым, хотя было известно, что в гражданскую уже командовал кавалерийским полком. Значит, ему не могло быть меньше тридцати — тридцати пяти лет, а это мне казалось очень солидным возрастом.