Заканчивается письмо замечанием, что хотя, с точки зрения автора, Констанс нельзя считать психически неуравновешенной, еще в детстве она обнаруживала «странные наклонности» и «поразительную твердость характера», из чего следует, что «к худу ли, к добру ли, но жизнь ей предстоит необычная». Если содержать ее в одиночке, предостерегает доктор Бакнилл, она может-таки впасть в безумие.[102]
В эмоциональном смысле исповедь, выслушанная Бакнил-лом, отличается мрачной отстраненностью, какая вообще-то свойственна такого рода преступлениям. Осуществление убийства требует подавления всех чувств. В момент гибели Сэвила внимание убийцы сосредоточивается не на трупе, а на колеблющемся пламени; «Свеча догорела».
Ясное и в то же время холодное по тону повествование несколько удивляет своей двусмысленностью. Никаких точек над i, вопреки поспешным утверждениям прессы Констанс не расставила. Как ей удалось одной рукой откинуть и расправить постельное белье, если в другой она держала крупного, почти четырехлетнего, ребенка? Каким образом, по-прежнему держа его на руках, она подняла окно в гостиной? Как ухитрилась проскользнуть через проем, даже не разбудив мальчика, а затем зажечь свечу в туалете? Зачем ей понадобилась фланелька и почему никто раньше не замечал ее в комнате Констанс? Почему на ночной рубашке оказалось лишь две-три капли крови, если она резанула мальчика несколько раз? Каким образом те, кто обыскивал дом после совершения убийства, сумели не заметить пропажи ночной рубашки, а также бритвы Сэмюела Кента? Как, наконец, девушке удалось нанести столь глубокие раны бритвой, ведь медики в один голос утверждали, что это невозможно? Правда, некоторые детали, пусть даже еще более осложняя картину, представляются убедительными: например, суеверный страх, охвативший Констанс, когда не оправдалось ее предположение, что «крови не будет очень много», трудно надумать, он кажется вполне натуральным.
«Таймс» меланхолически отмечала, что преступление, «будучи прослеженным шаг за шагом, так, кажется, и осталось странным и запутанным. Представляется очевидным, что у нас по-прежнему нет полной картины случившегося». Даже после того как прозвучало признание, остается слишком много неясного. «Дополнительного света пролилось совсем немного, — пишет „Глобал ньюс“, — показания Констанс лишь усугубляют наш ужас и смятение».
Сорок лет спустя прозвучало знаменитое утверждение Зигмунда Фрейда относительно того, сколь обреченно человеческие существа выдают самих себя и с какой определенностью читаются их мысли: «Имеющий глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, вполне может убедиться в том, что смертный не способен хранить секреты. Даже если уста его безмолвствуют, пальцы выдают его; вся его суть словно проступает сквозь поры.» Подобно автору «романа ощущений» или сверхпроницательному детективу, Фрейд создает некий образ: человеческие тайны, утверждает он, в конце концов оказываются на поверхности, образуя на ней красные и белые пятна, либо выходят на свет божий при еле заметном шевелении кончиков пальцев. И вполне возможно, в признаниях и умолчаниях Констанс Кент таится, ожидая своего часа, истинная история преступления.
Глава 18
КОНЕЧНО, НАШ НАСТОЯЩИЙ ДЕТЕКТИВ ЖИВ
1865–1885
В октябре 1865 года Констанс была переведена из Солсбери в Миллбанк, тюрьму на тысячу камер, расположенную на берегу Темзы. Это было «господствующее над всей местностью массивное приземистое мрачное здание с башнями, — пишет в „Принцессе Казамассиме“ Генри Джеймс, — с бурыми голыми стенами без окон и уродливыми срезанными шпилями, производящее впечатление невыразимо грустное и угнетающее… Тут были стены меж стен и галереи над галереями; здесь всегда царили сумерки, и никогда нельзя было сказать, который теперь час». Женщины содержались в крыле, известном под названием «Третий Пентагон». Перед посетителем тюрьмы, продолжает Генри Джеймс, заключенные «возникают внезапно, словно призраки в одинаковых уродливых колпаках, прячущиеся в потаенных уголках и пещерах продуваемого насквозь лабиринта». «Пенни иллюстрейтед пейпер» направила репортера ознакомиться с условиями содержания Констанс. Миллбанк показался ему «геометрическим ребусом, запутанным лабиринтом подземных, видимо, коридоров общей протяженностью три мили, с мрачными закоулками, с дверьми с двойными запорами, открывающимися под самыми разными, порой совершенно немыслимыми углами и ведущими то к какой-то потаенной двери, то, чаще, к каменной лестнице, выглядевшей так… будто она вырезана из огромного кирпича».
Констанс поместили в камеру, в которой имелись газовый рожок, умывальник, отхожее ведро, полка, оловянные кружки, солонка, тарелка, деревянная ложка, Библия, грифельная доска, карандаш, подвесная койка, постельное белье, гребень, полотенце и щетка. Свет проникал через зарешеченное окно. Подобно другим заключенным, она носила коричневую фланелевую робу. Завтрак состоял из чашки какао и черной патоки, на обед давали мясо, картошку и хлеб, а на ужин — хлеб и тарелку каши. Первые несколько месяцев заключения ей было запрещено общаться с другими арестантками, не разрешались свидания — преподобный Вагнер и мисс Грим обращались со специальной просьбой о посещении, но им было отказано. Каждый день Констанс убирала камеру и ходила в часовню. После этого она обычно работала — штопала одежду, шила чулки, делала щетки для других заключенных. Раз в неделю полагалась баня, в библиотеке можно было заказывать книги. На прогулках заключенные держали дистанцию в шесть футов; гуляли по огороженному заболоченному пустырю, окружающему тюремные здания. На севере виднелось Вестминстерское аббатство, с востока доносились речные запахи. Дом Джека Уичера, невидимый за высокими тюремными стенами, находился всего в квартале от этих мест.[103]
Сам Уичер тем временем вернулся к активной жизни. В 1866 году он женился на своей домохозяйке Шарлотте Пайпер, даме тремя годами старше его. Даже если он и был официально женат на Элизабет Грин, матери своего умершего в младенчестве ребенка, то к этому времени она, должно быть, уже почила. Церемония бракосочетания состоялась в церкви Святой Маргариты — изящном образце зодчества XVI века, расположенном на территории Вестминстерского аббатства, где в то время еще щипали траву овцы.[104]
В начале следующего года Уичер занялся частным сыском. В деньгах он не нуждался — пенсии вполне хватало, и к тому же у новоявленной миссис Уичер был независимый доход. Но теперь, когда в глазах общественного мнения Уичер был оправдан, на душе у него полегчало, мысли прояснились и вернулся вкус к расследованию.
Считалось, что частные детективы вроде Чарли Филда или Игнатиуса Поллэки воплощают самые зловещие стороны профессии. В 1858 году судья по бракоразводным делам сэр Кресуэлл обрушился «на таких типов, как Филд»: «Из всех народов мира англичане испытывают самую большую ненависть к шпионажу. Сама мысль о том, что за ними следят и каждый шаг отмечают, вызывает у них крайнее отвращение». В романе Уилки Коллинза «Армадейл» (1866) частный детектив предстает «довольно мерзкой личностью, порожденной обществом для удовлетворения своих еще более мерзких нужд. У этого „доверенного лица“ нового времени становится все больше и больше дел, а агентство его все более процветает. Вот он — вездесущий детектив… человек, профессионально готовый к тому, чтобы по одному подозрению (если только оно сможет принести ему барыш) залезть к нам под кровать и заглянуть в замочную скважину; человек этот должен был бы лишиться всего, что имеет, если бы, конечно, ему было хоть отдаленно знакомо чувство жалости или стыда». Работа оплачивалась хорошо, пусть и непостоянно. Так, в 1854 году Филду была поручена слежка за некой мисс Эванс, и получал он пятнадцать шиллингов в день плюс оплата накладных расходов; за доказательство же супружеской измены, что требовалось на случай, если муж решится на развод, полагались дополнительные шесть шиллингов в день.[105]