В августе восковая фигура Констанс Кент была выставлена в Комнате ужасов Музея мадам Тюссо, рядом с двумя другими только что изготовленными изваяниями: доктора-отравителя Притчарда и Джона Уилкса Бута, убившего Авраама Линкольна на той неделе, когда Констанс исповедовалась Вагнеру. А в тот день, когда она была помещена в камеру тюрьмы Девайзеса, Бут был настигнут и застрелен.[101]
Мировые судьи Уилтшира 4 августа обратились к сэру Ричарду Мейну с предложением выплатить Уичеру и Уильямсону сто фунтов премиальных, еще в 1860 году обещанных правительством тому или тем, кто поспособствует поимке убийцы. Это, говорилось в послании, «хоть в какой-то степени послужит признанием выдающегося мастерства и проницательности, проявленных этими офицерами при выполнении своей трудной миссии». Ответа на это обращение не последовало.
В апреле, прямо перед тем как ее доставили из Брайтона на Бау-стрит, в мировой суд, Констанс отправила письмо сэру Джону Ирдли, баронету Уилмоту, принявшему в 1860 году столь живое участие в том, чтобы помочь Кентам защитить свое честное имя. Та часть этого письма, в которой она самым подробным образом объясняет, что именно подтолкнуло ее к убийству, была переправлена в июле Питеру Эдлину, работавшему по этому делу в качестве защитника. Но поскольку защита на суде представлена не была, письмо осталось фактом частной переписки. Вот сохранившийся его фрагмент:
Я совершила убийство, чтобы отомстить за мать, чье место заняла мачеха. Она жила в нашей семье с самого моего рождения и всегда относилась ко мне с добротой и любовью (ибо моя родная мать никогда меня не любила и не заботилась обо мне), и я отвечала ей тем же, как если бы она действительно была мне матерью.
Примерно с трехлетнего возраста я начала замечать, что мать занимает в доме второстепенное положение — и как жена, и как хозяйка, а главная — она. По прошествии многих лет мне вспомнились разговоры по этому поводу, которые велись при мне, так как считалось, что мне их не понять, — мол, слишком мала для этого. В то время я всегда становилась на сторону, противную матери, и когда о ней отзывались презрительно, тоже испытывала чувство презрения. Но по мере того как с годами я начала понимать, что отец любит ее, а к матери равнодушен, мое отношение начало меняться. Теперь меня втайне коробило, когда она отзывалась о матери неуважительно или с пренебрежением.
Мама умерла. С тех пор моя любовь к мачехе перешла в самую черную ненависть. Даже после смерти она продолжала говорить о маме с презрением. В такие моменты ненависть настолько переполняла меня, что я не могла оставаться с ней в одной комнате. Я принесла смертельную клятву, отреклась от религии и отдалась душой и телом духу зла, умоляя его посодействовать в выполнении моей клятвы. Сначала я собиралась убить ее, но потом решила, что эта боль пройдет слишком быстро. А мне нужно, чтобы она почувствовала мою месть. Она украла у моей матери ту любовь, что принадлежала ей по праву. Что ж, теперь я украду то, что она сама любит больше всего на свете. С этого момента я превратилась в демона, одержимого злом и стремящегося других втянуть в круг зла, постоянно ищущего возможность осуществления своего дьявольского замысла. И я нашла такую возможность.
Почти пять лет прошло, и на протяжении всего этого времени меня либо сжигал огонь безумия, поддерживавшийся жаждою сотворить зло, либо я впадала в такое отчаяние, что готова была покончить с этой жизнью при первой же возможности. В такие моменты я ненавидела всех и желала только одного — чтобы всем было так же плохо, как и мне.
А потом все переменилось. Совесть замучила меня и пробудилось раскаяние. Несчастная, потерянная, всех и во всем подозревающая, я чувствовала себя как в аду. И тогда я решила во всем признаться.
Теперь я готова заплатить за это самую высокую цену. Жизнь за жизнь — вот все, что я могу отдать, потому что само причиненное Зло непоправимо.
Я не была милосердна, так пусть никто не просит милосердия для меня — напротив, пусть всем я внушаю настоящий ужас.
Я не смею просить прощения у тех, кому нанесла такой страшный удар. Я ненавидела, так пусть и мне наградою будет их ненависть.
Это поистине прекрасный образец покаяния. При чтении этого письма, где Констанс объясняет, почему убила Сэвила — хотела причинить дурной матери такую же боль, какая была причинена матери доброй, — дух захватывает: в нем есть в одно и то же время и безумие, и своя логика, как и в самом убийстве есть хладнокровие расчета и безумие страсти. Во всем этом повествовании ощущается некая заданность, предопределенность: дикость убийства ребенка представляется как роковая неизбежность, человек ищет возможность сотворить зло и «находит» ее.
По завершении процесса Уильямсон направил сэру Ричарду Мейну отчет: «Мне стало известно, что Констанс, по ее же словам, дважды замышляла убийство мачехи, но оба раза мешали обстоятельства. Потом ее вдруг осенило: перед тем как убить ее, она убьет детей, ибо это причинит ей еще большую боль, и именно с этим чувством она вернулась домой из пансиона в 1860 году». Скорее всего узнал это Уильямсон от доктора Бакнилла, довольно подробно обсуждавшего с Констанс обстоятельства убийства. Но лишь в конце августа психиатр направил в редакции газет письмо, содержащее рассказ девушки о том, как она убила брата.
За несколько дней до убийства она завладела бритвой отца, хранившейся в зеленом ящичке среди его туалетных вещей, и спрятала ее. Это было единственное орудие, использованное ею. Приготовила она также свечу и спички, спрятав их в углу дворового туалета, где и было совершено убийство. В ту ночь она пролежала не смыкая глаз, предполагая, что к ней перед сном могут зайти сестры. Когда же, вскоре после полуночи, решила, что весь дом заснул, вышла из своей комнаты, спустилась на первый этаж и, войдя в гостиную, откинула ставни… Затем она прошла в детскую, вытащила одеяло, лежавшее между простыней и покрывалом, и повесила его на бортик кровати. Далее подняла ребенка и прошла вниз через гостиную. На ней была ночная рубашка, а в гостиной она надела калоши. С ребенком в одной руке, другой она открыла окно, обошла вокруг дома, добралась до туалета, зажгла свечу и поставила на сиденье. Все это время ребенок, завернутый в одеяло, не просыпался. Спящему она и перерезала горло. По ее словам, она думала, что не будет столько крови. И так как ей показалось, что ребенок жив, она вновь вонзила бритву ему в шею, а затем, не раскрывая одеяла бросила тело в яму. Свеча догорела. Она вернулась к себе в комнату, осмотрела одежду и обнаружила на ней только два пятна крови. Она смыла их в тазу и слила воду, почти чистую, в тазик для мытья ног. Затем надела другую ночную рубашку и легла спать. К утру первая рубашка просохла. Она аккуратно свернула ее и положила в ящик для белья. Все три ее ночные рубашки были тщательно осмотрены мистером Фоли, а также мистером Парсонсом, домашним врачом Кентов. Ночью ей показалось, что рубашку она замыла дочиста, но через день или два, осмотрев ее при свете, обнаружила, что небольшие следы все же остались. Какое-то время она прятала ее, перекладывая с места на место, и в конце концов сожгла в своей комнате, а золу собрала и ссыпала в камин. Произошло все это через пять-шесть дней после убийства. В субботу утром, тщательно отмыв бритву, она улучила момент, чтобы незаметно вернуть ее на место. Воспользовавшись тем, что горничная вышла за стаканом воды, она вынула рубашку из корзины с грязным бельем. Что касается какой-то одежды с засохшими на ней пятнами крови, обнаруженной в бойлере, то она не имеет к этому делу никакого отношения. Говоря о мотивах преступления, следует отметить, что, относясь ранее ко второй жене отца с большим уважением, она в то же время брала на заметку любое замечание, бросающее, с ее точки зрения, тень на членов первой семьи отца, и готова была отомстить за него. По отношению к Сэвилу она не испытывала никаких дурных чувств, для нее это был просто один из детей мачехи…
Узнав, что в убийстве подозревают няню, она решила, если ту осудят, непременно признаться в содеянном, а если осудят ее — совершить самоубийство. Она рассказала также, что до совершения убийства подпала под влияние духа зла, но ни тогда, ни прежде не считала, что он несет большую ответственность за данное преступление, чем за любое иное злое дело. На протяжении года до этих событий она не молилась, не молилась и потом, до самого переезда в Брайтон. Она сказала, что возрождением религиозного чувства обязана мыслям о предстоящем обряде конфирмации.