— Знаю. И скоро он вспомнит про свою Люси. Что тогда?
— Что тогда? — эхом отозвалась Люси.
— Сиднею пришлось отойти в сторону. Я намерен вести себя по-другому. Я очень доволен, что мы сможем представить ему нашего ребенка.
— А что он скажет по поводу его появления?
— Он все поймет. Если не он, то кто же? Это в духе Чарлза — никого не порицать. Да и как иначе: увидев, как обстояло дело, он сам скажет, что рассчитывать на твою верность на столь длительный срок по меньшей мере неразумно, за такое время святой впал бы в искушение. Любя нас обоих, он нас простит. У тебя на редкость унылый вид, Люси. Ты сожалеешь о его королевском величестве? Ручаюсь, что ничего не будет… Я уж не говорю о его королевском благородстве.
— Он очень добрый и нежный.
— Зато я другой. Другой! Ты думаешь, что если он король, то этим все сказано? Ну, приободрись же, будь беспечной, как он… Кстати, вчера за городом я видел статую с изображением женщины, у которой детей как дней в году, и всех она родила в один присест. Вот это достижение, а? Что, если бы вместо одного доказательства нашей любви было бы триста шестьдесят пять, которых мы бы и представили его величеству? Что бы он сказал тогда, представляешь?
Люси рассмеялась.
— Он, как и я, засмеялся бы. Он всегда смеется.
— Так стоит ли бояться человека, столь расположенного посмеяться, как наш король? Ну, Люси. Триста шестьдесят пять за один присест — каково? Каким нужно быть папашей, и какой нужно быть женщиной, чтобы проделать такой фокус? Но, скажу тебе, они были не искуснее нас с тобой. Хочешь увидеть в этом городке статую, возведенную в честь тебя?
Они снова смеялись, а вскоре уже целовались и ласкались. Можно ли бояться короля, столь искусного в утехах любви и столь понятливого к слабостям других?
В это же время в Париже мадемуазель Монпансье обнаружила в короле перемену: он теперь без затруднения говорил по-французски, вместе с локонами оставив в Англии и прежнюю застенчивость.
Он показывал себя мастером комплимента, и даже молодые французские щеголи не умели делать их с той же грациозностью, что он. Кроме того, его слова сопровождались такими выразительными взглядами карих глаз, что мадемуазель не удержалась от того, чтобы не примерить его на роль будущего мужа.
Чарлз со всей серьезностью рассматривал ее в качестве кандидатуры на роль будущей жены. Она была красива, пусть даже не в той степени, как сама считала, а главное, богата и происходила из королевской семьи. Лучшего брака, чем с дочерью дяди короля, трудно было придумать для короля-изгнанника.
То и дело он вспоминал о Люси. Он не испытывал прежнего влечения к ней. Он не был неискушенным мальчиком, когда сделал ее своей любовницей, а за время разлуки еще больше повзрослел. Приключения, через которые он прошел за это время, сильно изменили его. Он сильно протрезвел, хотя внешне это было не столь заметно, перестал надеяться на скорое и легкое возвращение престола, поражение при Вустере оставило след не только в виде теней под глазами и ранних складок вокруг рта — оно затронуло самые глубины его личности.
Он был инертен, и теперь твердо это знал. Он постоянно порицал сам себя за поражение при Вустере, ибо твердо верил, — а его беспощадность к себе только выросла, — что тем, кто в жизни обречен на удачу, не выпадают поражения.
У него был шанс, и он упустил его. При этом он не винил плохую погоду, неравное соотношение сил и прочие обстоятельства, на которые указывали ему потерпевшие поражение генералы, корень неудачи он видел в одном человеке — Карле II Стюарте, и, каковы бы ни были внешние обстоятельства, под его руководством дело потерпело крах, как это произошло в Шотландии, как это произошло под Вустером, потому что не может судьба иначе обращаться с человеком, который на все беды пожимает плечами и предпочитает танцевать, играть в азартные игры и спать с женщинами, вместо того чтобы разрабатывать план новой военной кампании. Он не раз думал, что если бы Карл I Стюарт мог смотреть на себя непредвзято, а Карл II обладал благородством характера Карла I, то вместе они бы являли собой короля, достойного носить корону такой страны, как Англия. Поистине, это был мучительный дар — слишком хорошо понимать себя.
Он вспоминал Джейн Лэйн. Милая Джейн! Такая красивая, такая совершенная, при этом ни на секунду не забывавшая, что скачет рядом с королем! Она звала его Уильям Джексон, и этот застенчивый слуга Уильям должен был сопровождать ее в поездке. Он всю дорогу помнил, что за ним скачет красивая женщина. Он был тогда одет под сына фермера — серый плащ и высокая черная шляпа, и в течение недели один человек, одна женщина, Джейн Лэйн, держала его жизнь в своих руках. Ни разу за всю дорогу он не попытался заняться мимолетной любовью с ней, но, сказав ей при расставании «прощай», перестал томиться по Люси.
У Люси родилась дочь. До него дошли слухи, что Люси стала любовницей сэра Генри Беннета. Чарлз любил славного Генри, ему очень хотелось увидеть малыша Джимми, но он решил, что с Люси все кончено. Встреча с этой парой могла бы создать неловкую ситуацию, а неловких ситуаций он сейчас боялся больше всего на свете.
А потому он все эти недели наслаждался пребыванием в Париже, играл с сестричкой и ухаживал за мадемуазель Монпансье, которая, и в этом он готов был поклясться, проявляла к нему внимания больше, чем когда-либо раньше.
— Кузен мой, — говорила она во время прогулки по садам Тюильри, — вы повзрослели по возвращении из Англии. Вы больше не боитесь меня.
— Я никогда не боялся вас, прелестная кузина, — отвечал он, — только себя.
— Чепуха! — парировала она. — Бояться себя! Что вы имеете в виду?
— Бояться поступков, на которые меня могла толкнуть страсть к вам.
— Когда вы уезжали, вы не говорили по-французски. Побывав в Шотландии и Англии, вы начали говорить бегло. Неужели в этих странах вас учили французскому?
— Меня там научили многому, только не французскому. Я вернулся совершенно безразличный к мнению других о моем произношении и вообще обо мне.
— И как вы сумели достичь такого безразличия к суждениям окружающих?
— Полагаю, мадемуазель, весь секрет в том, что мнение других обо мне не может быть хуже моего собственного.
— Вы говорите как какой-нибудь циничный старик. Неужели грехи, которым вы предавались в Англии, были столь велики?
— Не больше, чем грехи, которым предавались остальные.
— Надо ли понимать так, что отныне вы презираете весь мир?
— Ни в коем случае! Мир состоит не из одних святых и грешников, и к тем и к другим я питаю глубокое отвращение. Мир, к счастью, состоит также из красивых женщин.
— А разве красивые женщины не могут быть святыми или грешницами?
— Ни в коем случае! Они всего лишь красивые женщины. Красота всегда стоит особняком. Она освобождает ее носительниц от всяких обвинений в грехе или святости.
— Вы городите чушь, Чарлз. Но вы забавляете меня.
— Вы бы еще больше позабавились, увидев меня в компании слуг на кухне в роли сына гвоздильщика. Там я сидел, скромный незаметный человек по имени Уильям, отец которого работает гвоздильщиком в Бирмингеме. Пресвятой Господь! Что это за мир, в котором сыну гвоздильщика живется спокойнее, чем сыну шотландского принца и французской принцессы.
Мадемуазель сжала кулаки при этих словах. Она не переносила, когда при ней в небрежном тоне говорили о королевском достоинстве. Чарлз улыбнулся, заметив это. Ему как королю легче было перенести шутки в адрес своего сана, чем бедной мадемуазель. Ей не суждено стать королевой по праву рождения, хотя она могла обрести корону, выйдя за него замуж. Не время ли напомнить об этом? Чарлз не был уверен, но решил попробовать.
— К несчастью для меня, — продолжал он, — погас очаг. «Эй, Уильям, — крикнул повар, — чего ты расселся, как лорд? Раздуй очаг, да поживее!»Я стремился любыми способами угодить повару, но при том, что на мое воспитание затрачено много времени и сил, раздувать огонь в очаге меня не учили. В итоге я, Уильям, сын гвоздильщика из Бирмингема, оказался изобличен в абсолютном невежестве, и толстый повар назвал меня «самым неотесанным болваном в мире».