С того времени мы с ней не разговариваем, но кланяемся доброжелательно и молча, и у нее всегда розовеют уши, а я начинаю семенить и один раз споткнулся даже. Сейчас я во второй раз спотыкаюсь: поклон, улыбка — улыбка, поклон. А где уши? Ах да, под шапочкой. Шапочка тоже новая.
— Да ты что ее отпустил? — шепчет Зорик. — Пригласи на мороженое! Что ты девочками разбрасываешься? — Он не знает, как убедить меня — я опасаюсь, что он сейчас на меня влезет, как на дерево.
— Лена! — окликаю я. Она оборачивается, мы с Зориком подходим для разговора.
— Пошли с нами на мороженое.
— Чего вдруг?
— Да так. Поедим мороженого.
— Я надолго не могу: дома будут волноваться.
— А мы недолго.
— Ладно.
У нее как-то хорошо все получается, просто, вот как сумочкой помахивает. Она старается держаться подальше от Зорика, но тот все липнет к ней, и она берет меня под руку — и вот тут становится ясно, отчего у Сани огорченное лицо: он сходит с дистанции, больше он не согласен идти за верзилой шаг в шаг, он вообще уходит: надоело, кричит он, сколько можно без девочки шататься, на черта ему мороженое? — он уходит телевизор смотреть. Никто ему не отвечает.
Мы вваливаемся в кафе.
Тут произошел третий достопамятный случай. Нам не хватило одного стула, и я притащил табуретку — она стояла в сторонке, — я притащил, сел и почувствовал, что она начала разваливаться: трещала, разъезжались ножки, и я падал, летел мимо солонки, мимо чьего-то колена и уже подлетал к чьему-то ботинку, а табуретка все трещала. «Господи, — думал я, — уж если падать, так падать! Что это за канитель такая?» Ради чего я рассказываю о том, как шлепнулся задницей на самый что ни есть твердый, выложенный керамическими плитками пол? Все дело в догадке.
Когда я открыл глаза и убедился, что он по-прежнему при мне, этот мир, в котором я существую, а до ушей моих докатился хохот ненавистной публики, я увидел над собой лицо Семилетки — участливый взгляд: не расшибся ли ты? Ей даже в голову не пришло смеяться. И вот была догадка: все это не то! Наши хождения с Венькой за девочками, мое знакомство с Ритой. Ах, совсем не то! Настоящее у Семилетки: «Не расшибся ли ты?» Жаль, что я не могу ее полюбить. И я только могу догадываться, какое оно светлое, ее чувство. Это, наверно, и есть то самое.
Публика утихомирилась. Рита развернула целлофан и выделила Семилетке одну Гвоздику.
— Ты не обижаешься? — спросила она меня. — Не обижайся. Я тебя познакомлю с Лялькой Тонкошкуровой.
— Ради бога! Не надо! — сказал я и стал следить глазами за девочкой: она шла мимо большущего, во всю стену, окна кафе и, конечно, миновала его.
СОВЕТЧИК
… Что же значит «я»?
Без теплых связей бытия?
ИЛЬЯ СЕЛЬВИНСКИЙ
Первые воспоминания о Виктории! Чтоб они не потускнели, чтоб с ними не произошло то, что бывает со старыми фильмами: треск, темень и никакой видимости, — я время от времени устраиваю им генеральный смотр: я забочусь, чтоб ничего не затерялось — ни одной черточки, солнечного блика, улыбки, слежу, чтоб сохранился узор на платье Виктории и не разбились раньше срока ее светозащитные очки с сиреневыми стеклами. Я впускаю вас в этот заповедный уголок моей памяти — ничего не трогайте, не переставляйте и не вздумайте смеяться.
Слышен стук каблучков. Это меня обгоняет Виктория. Мне скоро четырнадцать, я перешел в седьмой класс, перед началом учебного года иду в школу за учебниками, а меня обгоняет женщина, останавливается и говорит:
— Ба! Я тебя узнала.
От неожиданности или еще от чего-то у меня замирает в груди. Я уверен, что вообще-то такого не случается, что мне здорово повезло, раз вот такое приключилось: со мной заговорила красивая нарядная женщина. Она снимает очки с сиреневыми стеклами, встряхивает головой, и опять у меня в груди замирает — в то время я был нервным мальчиком. С испугу мне кажется, что в лицо ей долго смотреть нельзя, я перевожу взгляд на очки: она ими поигрывает.
— Ну да! — говорит она. — Это ты.
— Меня весь город знает, — отвечаю я и стараюсь вдохнуть побольше. — Я тот, который ходит с авоськой.
— С авоськой? Неужели я обозналась! А с гусенком разве ты не ходил?
— А! — говорю я. — Так вы меня знаете по гусенку? Но это же было в позапрошлом году.
Однажды мама принесла с рынка живое мясо. Вообще-то мы живого мяса не покупаем, но тут она принесла, и я зашел на кухню посмотреть. Он вытянул шею, зашипел, злющая морда у него была, но я все равно разглядел, какой это симпатяга. Он за три дня ко мне привязался. Я шел к двери и не оборачивался. Я знал, что он за мной семенит, мой дружище Пашка; он мог за мной ходить целый день, хоть ему не очень-то удобно было на своих коротких ножках. Тогда все в городе меня знали. Это была такая радость для населения! Я ходил с ним в парк, и он плавал в пруду — я его не торопил. И когда мы шли по улице, я знал, что люди думают: «А вот идет этот симпатичный мальчик с гусенком».
— А где он теперь? Подрос?
— Лучше не спрашивайте, — отвечаю я. — Запаршивел. Какая-то болезнь прицепилась. Пришлось его отдать женщине из села.
— Ай-я-яй!
— А что было делать? Он же был совсем больной. Она обещала его пристроить со своими гусями.
Обещать-то обещала. Но не обещала же она, что они его не съедят. Правда, она мне показалась симпатичной женщиной. Но кто не ест гусятины? Язвенники. Да еще я: боюсь съесть своего друга.
— Да, — говорит она. — Грустная история. А теперь ты ходишь с авоськой? Попроси, чтоб тебе купили портфель.
— А что в портфель влезет? Две курицы второй категории?
— Второй категории?
— Чаще всего продаются второй категории. Первой категории мне только раз попались — одно название. — Я стараюсь вовсю, потому что по глазам ее вижу, что ей смешно. — Нет, с портфелем нельзя. Я же покупаю на всю родню и на всех друзей дома.
— Понятно, — говорит она. — Тогда смирись. Пусть тебя утешает, что ты помогаешь многим.
Я киваю и опять спохватываюсь, что на нее долго смотреть нельзя.
— Проводи меня к директору.
Я догадываюсь, что она будет работать в нашей школе. Перед дверью директорского кабинета она мне кивает. Я не могу решить, уходить или подождать ее. Подожду: может, это еще продлится — то, чего не бывает. Она выходит вместе с Павлом Егоровичем, тот цветет прямо-таки: разобрался, что такое не каждый день случается. Она подходит ко мне.
— Ты меня ждешь? Не жди. Я надолго. — Опять кивает.
Павел Егорович оглядывается на меня и со смехом что-то говорит Виктории. Понятно, прошелся на мой счет. Довольно ехидный человек. Но мне не обидно. Целый день мне радостно: произошло такое, чего почти не случается. Это самое удивительное в Виктории: она умеет поступать так, что дух захватывает. Еще несколько воспоминаний из моей коллекции.
Вот она ведет урок. А вот я на третьей парте. Я не выполнил домашнего задания, а она ведет третий или четвертый урок в нашем классе, и я еще не знаю, что есть такая педагогика, которая очень смахивает на самбо. Ответы в задаче не сходятся.
— Бушуев, а что у тебя получилось?
Я встаю и по привычке вру. Так полагается. Ну, что особенного — не выполнил: некогда было. И я вру, хотя и знаю, что она не поверит.
— А я думал, что сегодня алгебра.
— Да? Ну иди, решай алгебру. Иди-иди.
Ты выходишь к доске и тут спохватываешься, что этого не надо было делать. Мальчики, девочки — все наслаждаются.
— Не понимаю, — говорит Виктория, — как можно так безнадежно, так глупо врать? Ноздревщина! Черт знает что! — хмыкает. — Так унизить себя из-за какой-то двойки. — Опять хмыкает. И мои друзья, девчонки-мальчишки, тоже хмыкают. Мне хочется завопить, что я вообще-то стою выше этого. Никогда я не унижал своего человеческого достоинства! Это я просто так! По привычке! Неужели она не понимает? Хочется это кому-нибудь объяснить, ну хоть прохожему.