— Феликс Эдмундович, поезжайте немедленно в Питер. Товарищ Свердлов уже взял для вас билет в первом классе.
— А что случилось? — спросил Дзержинский, дьявольски усмехаясь про себя.
Разумеется, убийство коллеги тоже организовал он сам. Это было частью плана...
Возможно, он и без плана уничтожил бы его, так надоел ему Урицкий — это ничтожество, по-утиному переваливающееся на кривых ножках, этот гнусный блатарь, к тому же знающий слишком много, а стало быть, потенциальный шантажист. Но так, в один день, — это было просто великолепно. И здесь большую роль сыграл петербургский градоначальник Гришка Зиновьев...
Однажды, когда Дзержинский приехал погостить в Питер к Зиновьеву (любовь к кожаной одежде и высоким сапогам сроднила этих людей, ранее не переносивших друг друга), он обнаружил градоначальника с подбитым глазом, расквашенною мордой и в унынии; даже новая шикарная плетка с рукоятью, инкрустированной изумрудами, которую Феликс Эдмундович привез в подарок новому другу, не развлекла его... На все расспросы Зиновьев отмалчивался или нес какую-то чепуху; но Феликс Эдмундович не был бы Железным Феликсом, если б не заинтересовался этим обстоятельством. Поднажав на Гришкиных ганимедов-секретарей, он уже к вечеру был в курсе того, что в морду господин градоначальник схлопотал от некоего красавца юнкера, с презрением отвергшего его домогательства.
Тогда Дзержинский — ни одной мелочи он никогда не упускал — навел об этом юнкере справки и узнал, что звать его Леней Каннегиссером. Осведомители подробно рассказали о его характере и привычках: Леонид был прекраснодушный романтик, эсер по убеждениям, человек необыкновенной личной отваги и дерзости, но, в сущности, совершенный еще ребенок; талантливый поэт, дружил с другим поэтом — входящим в моду Сережей Есениным, а другого, куда как более близкого его друга — какого-то там Виктора Перельцвейга, что ли, — мстительный и ревнивый Зиновьев после того, как подвергся мордобитию, велел расстрелять по обвинению в одном из бесчисленных заговоров, и теперь Каннегиссер пребывал в страшном отчаянии... Дзержинскому даже показали фотокарточку, где были сняты Каннегиссер с этим самым Перельцвейгом. Оба — и вправду совсем еще мальчишки — были хороши собой необычайно.
«Лицо как у благородного шляхтича, — думал Дзержинский, — даже жаль... Да и второй тоже... Понятно, почему разжиревший Гриша (товарищ Зиновьев, сделавшись градоначальником, моментально так разожрался на казенных харчах, что стал похож на перезрелую купчиху с тремя подбородками, и всю его юношескую томную смазливость как рукой сняло) не имел успеха у этого юнкера... Впрочем, ежели они все того же поля ягодки, то, стало быть, жалеть нечего. Да и какая, в сущности, разница?..» Феликс Здмундович прекрасно отдавал себе отчет в том, что ради главной своей цели не задумываясь уничтожил бы и настоящего польского дворянина безупречной морали. Ведь иезуиты учили, что благая цель всегда оправдывает средства, а он остался верен их заветам на всю жизнь. Он великолепно разбирался в людях; он решил, что в этом эпизоде с Зиновьевым можно сыграть в открытую — и не ошибся.
— Григорий Евсеевич («Григорий Ефимович, — мелькнуло в мыслях Дзержинского, — они, ей-богу, чем-то весьма похожи...»), как вы ладите с Урицким?
— Скверно, — буркнул Зиновьев. — Осточертел он мне — сил нет. Всюду лезет, лезет... И потом, у него такие кривые ноги, что у меня от одного его вида изжога делается.
— Не ешьте, друг мой, столько ананасов — вот и не будет изжоги, — легким дружеским тоном посоветовал Дзержинский. И тут же, посуровев лицом, сказал:
— Хотите, я помогу вам от него избавиться?
— Вы же мне сами его навязали! — удивился Зиновьев.
— Никого другого под рукой не было. А теперь я хочу его убрать
— Годится.
— А теперь поговорим о поэте Каннегиссере...
— О ком?
— Вы знаете о ком. — Феликс Эдмундович сверлил своим изумрудным взором лоснящуюся зиновьевскую морду, и тот, не выдержав, опустил глаза. — Каннегиссер убьет Урицкого. — «А ежели что не так пойдет — можно будет все списать на жидовские междоусобные разборки...» — Это я беру на себя. А далее он ваш.
— Годится, — с маслянистой улыбочкой повторил Зиновьев. — Ну, что? Теперь пройдемте в подвальчик? Там сегодня приготовлено много народу. А то ведь у вас в Москве особо не разгуляешься...
— Да, ваш бывший друг Каменев любит миндальничать, — сказал Дзержинский. — И его приятельница Крупская всюду сует свой нос... Пойдемте, Григорий Ефи... Евсеевич. Я вам еще привез новые тисочки для рук. Очень рекомендую.
Он долго думал, в каком обличье нанести визит молодому поэту и с какого боку к нему подъехать. И принял парадоксальное, невероятно смелое решение. Он пришел к Каннегиссеру без грима и парика, наклеив лишь свою обычную острую бородку, с которой его знала вся страна, и представился... своим собственным именем.
— Я... мне не о чем с вами разговаривать, — сказал Каннегиссер. — Прошу вас уйти. Иначе я за себя не ручаюсь.
Губы его были крепко сжаты, глаза смотрели спокойно и холодно. Сейчас этот красивый юноша казался много старше, чем на фотоснимке, хотя прошло всего полтора года. При виде его Дзержинскому сразу вспомнился молодой князь Юсупов, и кровожадная злоба вспыхнула в нем. «Да, не удалось, не удалось... Удрал, проклятый. Ну так этому не сносить же головы!»
— Умоляю, выслушайте меня, г-н Каннегиссер!
— Вы б еще назвали меня товарищем! — усмехнулся тот, не разжимая губ. — Что вы можете сказать мне такого, что изменит мое отношение к вам и вашей банде?
— А вы смелый человек.
— Мне просто уже все равно.
— Да, Виктора уже не вернешь. Но...
— Не смейте произносить этого имени.
— А если я помогу вам отомстить его убийцам? — спросил Дзержинский.
— Вы?!
— Г-н Каннегиссер, вы многого не знаете... Власть — страшное испытание... Не буду притворяться пред вами, что я не хотел революции. Но то, что я увидел после победы, навсегда отвратило меня от большевиков. Это — дикие звери, негодяи. Я сам бывший эсер и всю жизнь сотрудничал с эсерами, вы можете навести справки, вам любой подтвердит. Полгода я обдумывал, как свергнуть власть большевиков. И теперь у меня есть план, есть множество честных людей, которые доверили мне возглавить заговор...
— Лжете.
— Что ж, вы можете прогнать меня, можете на меня донести. Я в ваших руках. Можете убить меня прямо сейчас, здесь. Хотите? — Дзержинский протянул Каннегиссеру револьвер рукоятью вперед, медленно расстегнул на груди кожаную куртку, рубаху. — Вот мое сердце. Прицелиться, право, нетрудно. — Револьвер, конечно, был не заряжен: Феликс Эдмундович всегда играл наверняка.
— Не верю я вам... — слабо сопротивлялся бедный поэт. Но его романтическое воображение уже было захвачено.
— ...Итак, я обеспечу вам отход после убийства Урицкого, — заканчивал наставления Феликс Эдмундович. — А потом мы с вами ликвидируем ублюдка Зиновьева. — Он искоса взглянул на поэта, но тот ни одним движением брови не показал, что имел уже удовольствие познакомиться с товарищем Зиновьевым. — А в это время в Москве... Но я не имею права раскрывать вам всего заговора. Вы же понимаете...
И вот утром 30 августа из квартиры на Саперном вышел, одетый в кожаную куртку, молодой поэт; он сел на велосипед и поехал к Дворцовой площади. От Дзержинского он знал, к какому подъезду и в котором часу приедет Урицкий. Он вошел в подъезд, осведомился у швейцара, принимает ли Урицкий, и, получив отрицательный ответ, уселся на подоконник — один бог знает, о чем он думал в эти минуты, — и стал ждать... Наконец автомобиль подъехал. Урицкий вошел в подъезд и направился к лифту. Выстрел был сделан с шести шагов. Ах, если б у него достало хладнокровия, не полагаясь на своего сообщника, спокойно выйти и свернуть налево — он, быть может, ушел бы через Морскую на Невский и там затерялся бы в толпе... Однако автомобиль Дзержинского должен был ждать его за углом справа... Но никакого автомобиля не было, а на велосипеде далеко не уйдешь. Его схватили на Миллионной, у самых дверей Английского клуба. И спустя полчаса лицемер Зиновьев, рыдая в трубку, умолял Ленина прислать Феликса Эдмундовича для расследования...