Гай пробыл в Дербишире три дня. Он брал Оливера к реке, посмотреть на лед, сковавший Дав у берега, и носил на закорках на самый верх Торп-Клауд. После этого он приезжал в Дербишир еще дважды, оба раза с Элеонорой. И каждый раз, когда ему приходилось расставаться с Оливером, Гай был вынужден признать, что Элеонора намного легче переносит разлуку с сыном, чем он. На самом деле она даже расцвела, как только с нее спал груз ответственности за маленького ребенка. Работа в Женской добровольной службе поглощала большую часть ее времени; оставшуюся отнимало ведение хозяйства.
Его согласие покинуть Мальт-стрит служило подтверждением поговорки о том, что капля камень точит. Элеонора долго обрабатывала его, и Гай наконец сдался. Она организовала переезд из дома, в котором Гай жил с самого рождения, так уверенно, бодро и эффективно, как делала любое дело. В доме на Холланд-сквер она наслаждалась просторными, изящно обставленными комнатами, знакомыми с детства красивыми вещами. Когда Гай однажды признался в том, что его мучает ностальгия по старому дому на Мальт-стрит, Элеонора холодно посмотрела на него и сказала:
— Не говори глупости, Гай, здесь нам намного удобнее. У тебя есть свой кабинет, а для меня такое облегчение, что не нужно больше мучиться на той ужасной кухне.
В целом в совместной жизни с отцом Элеоноры не было ничего плохого: Гай любил старика, и хотя они часто спорили, их отношения оставались дружескими. Но все же он чувствовал, что с этим переездом они что-то утратили. Брак оказался не совсем тем, что он ожидал. Элеонора однозначно дала понять, что не хочет больше детей, и Гай видел, что, уступая этому и другим ее желаниям — оставить Оливера в Дербишире, перебраться с Мальт-стрит на Холланд-сквер, — он сам содействовал разрушению собственных идеалов. Гай сказал себе, что романтические грезы — чепуха, что надо ценить дружбу и практическую поддержку, которую ему давала Элеонора, что многие в браке не имеют и этого и что пламенная страсть, которую он некогда искал, была всего лишь плодом воображения очень молодого и довольно наивного мужчины. За прошедшее время его чувства к жене несколько поостыли, но он решил, что это к лучшему. Достаточно того, что Элеонора его помощница и мать его ребенка. Она обладала такой внутренней силой, что Гай мог о ней не беспокоиться; если бы он волновался за нее, это бы ослабило его, а он сейчас не мог позволить себе слабость.
Посадив Фейт на поезд на станции Ливерпул-стрит, Гай испытал боль утраты. Это чувство было подобно печали, которую он испытывал всякий раз, когда думал об Оливере. Но теперь перед ним стоял образ Фейт: ее ноги без чулок, в сандалиях, шлепают по лужам, растрепанные ветром светлые волосы падают на глаза. Он запомнил и прохладное прикосновение ее щеки во время прощального поцелуя. Ее хрупкость и бледность беспокоили его. Ему представилось, что он увозит ее подальше от поля битвы, которым стал Лондон, — в сельскую глушь, а может, к морю. Он вообразил себя рядом с ней на пустынном берегу и внезапно ощутил словно резкий удар хлыста — он вспомнил Элеонору, Холланд-сквер, свой брак. На какое-то мгновение он обо всем этом забыл.
Гай поднял воротник и торопливо пошел назад по оживленным улицам.
Глава седьмая
Херонсмид в конце мая сиял серебром и золотом, отблесками болотистой низины и близкого моря, Поппи весь день работала в саду. Она подвязывала кусты малины, когда услышала, как кто-то открывает калитку.
Поппи подняла голову и увидела дочь.
— Фейт, — выдохнула она. Ей хотелось заплакать, но она сморгнула слезы, чтобы Фейт не заметила, и протянула руки навстречу дочери. — Фейт, какая радость. Почему же ты мне не сообщила, что приедешь?
— Я до вчерашнего дня сама не знала, отпустят меня или нет, так что не успела написать.
— Ты надолго?
— На неделю.
Поппи слегка отстранила дочь и оглядела ее с ног до головы. Она подумала, что в свои двадцать лет Фейт еще не вполне избавилась от подростковой неуклюжести и угловатости, но вид у нее не по возрасту изможденный, а под глазами темные круги.
— Родная, как же ты исхудала!
— Я здорова, ма. Просто очень устала.
Они пошли в дом. Наливая в чайник воду, Поппи услышала вопрос Фейт:
— А где отец?
Она в недоумении уставилась на дочь.
— В Лондоне. Я думала, он живет у тебя.
— Я его не видела уже очень давно. Наверное, он у Бруно Гейджа.
Поппи поставила на стол чашки и блюдца.
— Тебе без него одиноко? — озабоченно спросила Фейт.
Впечатление было такое, что Поппи за это время разучилась улыбаться. Уголки ее губ дернулись в искусственной улыбке, которая скорее напоминала гримасу. Впрочем, она ответила честно:
— Без него здесь гораздо спокойнее. Ральф считает Херонсмид скучной дырой, но я его полюбила. Здесь замечательная почва. Прежде, где бы мы ни странствовали, у меня в садах были только камни да пыль. А тут я бросаю семена и чуть ли не на следующий день вижу всходы. — Поппи поглядела в окно, туда, где лежали поля и на соленых болотах покачивался камыш. — Плохо только, что до моря не добраться, — добавила она. — Из-за колючей проволоки. Мне иногда снится, Фейт, что я бегу босиком по песчаному пляжу.
Конечно, Поппи не сказала Фейт всего. Есть вещи, которые с дочерьми не обсуждают. Не могла же она, например, признаться, что подозревает, что Ральф завел любовницу.
Приехав в Херонсмид год назад, Поппи здесь быстро освоилась. Все, что Ральфу было ненавистно, ей нравилось. Однообразие и уединенность были для нее как лекарство. Она осознала, что у нее пропала всякая тяга к странствиям и исчезла страсть к приключениям. Похоже, последнее ужасное путешествие из Франции в Англию окончательно лишило Поппи остатков юношеской неугомонности. Она полюбила просторное небо Норфолка, бурлящие топи болот, неизменность пейзажа. Она полюбила маленький домик, облицованный твердым камнем, и сад, обнесенный высокой стеной, которая защищала растения от северного ветра: он напоминал ей сад в Ла-Руйи. Переезд в Англию Ральф воспринимал как поражение; для Поппи это было возвращение домой.
Деревенские жители, замкнутые и недалекие, поначалу глядели на Мальгрейвов с подозрением. Поппи догадывалась, о чем шепчутся люди за тюлевыми занавесками, которые отдергивались, когда они с Ральфом проходили мимо. Одежда Ральфа, подозрительно чужеземная; его привычка распевать во все горло в ванной при открытом окне, причем не на английском языке (в основном на французском и итальянском, но для жителей деревни все иностранные языки были одинаково отвратительны); непринужденность, с которой он ругался, и тоже на нескольких языках, — все это отнюдь не способствовало радушному приему. В сентябре сорокового, когда все жили в страхе перед вторжением вражеских войск, к Мальгрейвам заявился полисмен. Его привели, как сразу сообразила Поппи, злобные сплетни; она рассеяла опасения офицера с помощью чая и того чисто английского обаяния, которым еще умела, если в том возникала необходимость, пользоваться. Полицейский ушел, и с тех пор Мальгрейвам больше не докучали.
Ральф не особо стремился завязывать знакомства в деревне — наоборот, всячески этого избегал, — зато Поппи в последнее время старалась завести друзей. Она взяла себе за правило останавливаться и беседовать с прохожими и даже вступила в «Женский институт».[36] Один раз она сходила в церковь, но это вызвало такой град насмешек со стороны Ральфа, что на второе посещение она уже не отважилась. Теперь Поппи осознала, как несчастлива была в последние несколько лет, и поняла, что после того как умер ее младенец, ей надо было вернуться на родину. Поппи частенько думала, что была бы даже счастлива, если бы не война и если бы не Ральф.
От войны Поппи тошнило. Она никогда не слушала сводок и старалась не читать заголовки в газетах. Ей было невыносимо думать о том, что сейчас творится во Франции, Италии или Греции. Во всех этих странах у нее были друзья. Убегая из Франции в 1940 году, она узнала, что такое страх. Самым ярким и самым жутким воспоминанием этого бегства был ужас, охвативший ее при мысли, что они будут вынуждены бросить Джейка. И сейчас, когда она слышала далекий гул самолетов, несущих бомбы прибрежным городам Норфолка, этот ужас снова к ней возвращался. Когда немецкие самолеты проносились над домом, Ральф выбегал в сад и грозил им кулаком, но Поппи, дрожа от страха, забивалась в самый дальний угол. Она благодарила Бога, что Джейка не взяли в действующую армию, а Николь так удачно вышла замуж. Она беспокоилась за Фейт, живущую в Лондоне, но меньше, чем беспокоилась бы за Николь или Джейка при тех же обстоятельствах. Фейт всегда была здравомыслящей девочкой.