— Подожди! — Хоуп остановила меня, взяв за руку. — Как мы убедим их остановить поезд? Что мы им скажем?
— Нуда, конечно. Дай мне подумать, дай подумать... давай скажем... знаешь... Вот! — Я передал ей трубку. — Скажи, что ты дочь психиатра, что больной убежал, недолечившись, и что у него в чемодане бомба.
— Хорошо придумано. — Хоуп начала набирать номер.
Однако мы опоздали. Поезд уже прибыл в Манхэттен.
Через час мы с Хоуп сидели в «бьюике» и мчались в Нью-Йорк. В пакет бросили сменное белье, вытряхнули из докторского бумажника все деньги и залили полный бак бензина.
— Господи, Хоуп, зачем он уехал? Почему?
— Понимаешь, Огюстен, он сам не знает, что делает. В последнее время он очень сердился на папу. И папа беспокоился за него. — Она взглянула прямо мне в глаза. — Извини, что я раньше тебе это не сказала, но папа правда волновался.
Я вспомнил одну ночь на прошлой неделе. Мы с Букменом лежали рядом на полу у него в комнате. Он говорил, что все его достали.
— Кто? — не понял я.
— Ты, твоя мать и особенно доктор. — Нейл говорил медленно, цедил сквозь крепко сжатые зубы, а глаза его были устремлены в потолок. Когда я начал требовать объяснений, он сказал только: — Боюсь, дело кончится тем, что я убью или себя, или Финча, или тебя, или всех нас.
От этих слов у меня по коже побежали мурашки и похолодели руки и ноги. Потом я сумел себя успокоить: мол, он драматизирует и сгущает краски просто потому, что хочет внимания. Набивается на то, чтобы я лишний раз повторил, как безумно его люблю.
— А если нам не удастся его найти? —- спросил я Хоуп.
— Мы найдем его, Огюстен. Не волнуйся.
У меня были веские основания ей поверить. Когда мне было одиннадцать и я еще жил в Леверетте, моя любимая собака убежала из дома. И тут пришла Хоуп и принесла пятьсот объявлений «Пропала собака». Потом она ночью возила меня по всему Леверетту и помогала засовывать объявления в почтовые ящики. Отец назвал нашу акцию «грандиозной тратой времени и денег», но уже на следующий день нам позвонили и вернули собаку.
— Хоуп, мы просто должны найти его, — заключил я.
В Нью-Йорк мы приехали через пять часов, и Хоуп свернула прямо в Гринвич-виллидж.
— В этой части города тусуются геи. Скорее всего он пошел прямо сюда.
Машину мы оставили на круглосуточной стоянке и пешком отправились на поиски.
Проблема заключалась в том, что баров было слишком много. Обойти все нам бы не удалось никогда. Глаза от усталости болели и едва не лопались; казалось, кровяные сосуды внутри вибрируют. Я не знал, что и делать.
Но Хоуп знала.
— Будем носить с собой его фотографию и показывать всем барменам. Может быть, кто-то его видел и вспомнит.
Мы начали обходить гей-бары Нью-Йорка — методично, по очереди. В каждом бармены лишь отрицательно мотали толовой.
— Вы уверены, что он к вам не заходил? —- каждый раз серьезно уточняла Хоуп.
Когда мы поняли, что вот так, переходя от двери к двери, мы Букмена не найдем, то решили вернуться в Нортхэмптон и ждать звонка. Рано или поздно он позвонит.
Если трубку возьмем мы, то наверняка уговорим его вернуться домой. У нас это получится лучше, чем у любого другого члена семьи.
Мы поехали обратно, в Нортхэмптон, остановившись всего лишь один раз, чтобы залить бензин, даже не поели.
Следующие три ночи я спать не ложился. Сидел в кухне на стуле, около телефона.
Хоуп позвонила родителям Нейла, которые уже много лет его не видели. Позвонила женщине, с которой Нейл делил квартиру, но та ответила, что ничего о нем не слышала с тех пор, как он переселился к нам. Других ниточек не обнаружилось — больше знакомых у Букмена и не было.
Я ждал у телефона. Прошла неделя. Месяц. Два месяца. Год.
Ночью мне снилось, что он вернулся, и.я спрашиваю его, куда он уезжал, и зачем, и почему.
А через год мы сложили в коробки те немногие вещи, что оставались в его комнате, и отнесли их наверх, в большой чулан.
По ночам я представлял, как Букмен тихонько подкрадывается к дому, подходит к моему окну и пальцем стучит в стекло. Ему даже не придется меня будить, потому что я и так не сплю. Я жду его.
Однако этого не произошло. Он не вернулся.
И с тех пор у меня внутри начался самый страшный и странный зуд — я никак не мог почесать собственную душу.
Воспоминания с «Всех звездах»
Бренда танцевала в сумерках на розовом крыльце, одетая в телесного цвета джинсы от Глории Вандербилт. Из выставленных в открытом окне колонок во всю их мощь угрожала Дебора Хэрри:
— ...Я возьму, возьму, возьму...
Бренда провела руками по облегающему густо-бордовому свитеру, по джинсам. Облизала губы и откинула назад голову. В свои одиннадцать лет она уже была удиви-тельно красива. И так грациозна, что я не сомневался — ей уготована слава знаменитой танцовщицы не менее как в Нью-Йорке.
Пройдут годы, и она переедет в Мемфис, где будет зарабатывать на жизнь массажем, не имея на это лицензии. Однако в этот вечер, когда бледно-оранжевое солнце от-свечивало в длинных черных волосах, казалось, что Линкольн-центр ждет не дождется ее прихода.
— Великолепно, Бренда, — оценила Натали. Она курила, опершись спиной на перила крыльца.
Бренда погладила вышитого на кармане лебедя.
— У тебя так красиво двигаются руки, они такие ловкие, — восхитился я. Да, мое замечание оказалось пророческим.
Мать Бренды, Кэйт, наконец уступила бесконечному нытью дочери и заплела ее волосы в несколько дюжин тоненьких косичек. Косички высохли, Бренда их расплела и теперь прыгала по дому с новыми, волнистыми волосами.
В вечернем свете кудрявая грива казалась волшебным темным нимбом вокруг головы. Когда девочка склоняла голову набок и слегка выставляла ногу вперед, вполне можно было представить, как она будет выглядеть на сцене.
— Она мне напоминает меня саму в ее возрасте, — сказала Натали о племяннице. Мне показалось, что в глазах Натали промелькнула печаль, но она тут же отвернулась.
— Надо бы сходить за пивом.
— М-мм, — промычала Бренда, — и мне тоже.
Натали рассмеялась.
— Плохая девочка. Ты еще слишком мала.
Бренда прекратила танцевать.
— Неправда. — Губы ее сложились в обиженную гримасу.
— Именно. Слишком мала. Тебе пиво нельзя.
— Тогда как насчет косячка?
Натали с улыбкой закатила глаза.
— Нет уж, хулиганка. А вот как насчет молочка?
— Что угодно, только не это, — решительно ответила Бренда. Она открыла дверь и вошла в дом. Через минуту пластинка резко, со скрежетом, остановилась.
Натали наклонилась, чтобы погасить сигарету о крыльцо.
— Я была точно такой же, как она. Такой же своевольной и свободолюбивой.
Чего у нас было хоть отбавляй, так это свободы. Никто не диктовал, когда надо ложиться спать. Никто не заставлял учить уроки. Никто не объяснял, что не следует до бе-зумия накачиваться пивом, а потом блевать на холодильник.
Почему же тогда мы чувствовали себя, словно в ловушке? Почему у меня сложилось ощущение, что в жизни нет выбора? Притом, что казалось, будто выбор — единственное, что у меня есть?
Я вполне мог покрасить свою комнату в черный цвет. Мог осветлить волосы и стать блондином. Когда Натали в один прекрасный вечер иглой от шприца проколола мне ухо, никто не сказал ни слова. Даже мама не охнула и не спросила:
— Что ты сделал со своим ухом, сынок?
Она ничего и не заметила.
Никто и никогда не указывал мне, что надо делать. Когда я еще жил с родителями— отцом и матерью, — то давление у матери могло подскочить уже оттого, что я хоть на дюйм подвинул в сторону пробковую подставку на столе.
— Пожалуйста, — сразу начинала просить она, — не трогай ничего, я только что все устроила именно так, как мне нравится.
В доме Финчей можно было запросто пробить в стенном шкафу дырку в потолке, чтобы попасть в комнату Хоуп, и никто не сказал бы ни слова. Никому просто не было дела.