За обедом я исподтишка рассматривала художников. Оба молодые, высокие. Он – широкоплечий, белобрысый, маленькие светлые веселые глазки, которые при смехе превращаются в хитрые щелочки-штришки. Шумный, слегка шепелявит и сам себя перебивает, мысли опережает словами. Нападал он на человека внезапно, прицепившись к какому-нибудь слову, и тут уж не отпустит! Он внедряет в собеседника, или, вернее, слушателя, хочет тот или нет, новые свои соображения о живописи. Иногда отец пытался что-то опровергать, но… где там! На него выливался такой поток убеждений, что он, не соглашаясь, сдавался… Все равно переубедить Ларионова было невозможно.
Вдруг, как бы опомнившись, он серьезно и вопросительно взглядывает на Гончарову, притихает на секунду, и опять словесная бомбардировка! А она чуть сдвигает брови и внимательно и терпеливо следит за ним. Я перенесла свои наблюдения на Наталию Сергеевну: узкая в бедрах, стройная, без жеманства, и все – всерьез. Маленькая головка на высокой шее. Лицо – без мелочей, очень точно нарисовано. Мимика скупая, волосы черные, или почти, причесаны на прямой пробор, туго затянуты по голове, очерчивая затылок, а внизу, у шеи, завернутые в маленький, еле заметный пучочек. Брови очень черные, тонкие, спокойные. Овал лица четкий. Маленький носик с энергично вырезанными ноздрями. Глаза – карие, небольшие, пристально смотрящие, обведены черной бахромкой ресниц. Рот не маленький. Прямая линия стыка губ придает выражение строгости. Уголки – юно припухлые и приподнятые. Подбородок короткий. Руки и ноги плоские и довольно большие. Никаких прикрас: ни косметикой, ни в одежде. Кожа гладкая, чистая. Она вся очень русская. Красивой не назовешь, но… Ее бы прекрасно написал Аргунов или Левицкий. Одета – без моды, очень просто и складно, как может себе позволить женщина хорошо сложенная.
После обеда отец предложил пойти на пруды – их два в лесу, по обе стороны проселка, примерно полверсты от дачи. Лодка – на левом пруду. Берега густо зацвели желтыми ирисами. Отец гребет. Ларионов – на руле и все время говорит: «Наташа – до чего здорово! Наташа – смотри! Наташа – видишь?» «Наташа, Наташа, Наташа!…» Я сижу рядом с Гончаровой на средней доске-скамейке и блаженствую – так мне Наталия Сергеевна вся нравится. Казалось, что от нее пахнет чистотой. Говорит она не быстро, поразмыслив, в утвердительной интонации, довольно низким, глуховатым голосом. В ней, как в иконах, – строгость.
Сижу, почти прижавшись к ней. Рукава у нее короткие. На запястье правой руки старинный браслет – тонкая золотая проволока, к которой приделан, как пряжка, большой темно-лиловый аметист, взятый в золотые лапки. Очень неожиданным кажется это женское украшение на ее крупной юной руке. Кисть руки она опустила в воду и, видно, наслаждается струями воды, протекающими у нее между пальцами, – день жаркий.
Вдруг я ощутила, что мне очень хочется ласково высказаться этой художнице. Я нагнулась через ее колени к воде и, как бы нечаянно, нежно притронулась к браслету и погладила ее мокрую руку. Она повернулась ко мне, удивленно посмотрела и чуть лукаво улыбнулась. Уголки ее губ вздернулись. Мне оба понравились, но к Гончаровой больше тянуло – ведь художница!
К вечеру они ушли с огромными букетами сирени, ирисов и полевых цветов, – мне было очень грустно. Пригласили осенью приходить к ним, покажут, что наработают за лето. «Приходи и ты обязательно, – сказал мне Ларионов, – думаю, мы подружимся».
С осени я действительно подружилась с ними. Жили они близко, в Трехпрудном переулке, дом 7, в красном кирпичном доме. Мастерской нет – просто пустынная комната в какой-то мрачной квартире. Удивило, что мольберт один. На нем обычно – работа Гончаровой. Помню Ларионова, бросающегося с кистью в руке через всю комнату к холсту, кое-как отрезанному и прибитому прямо к стене на выцветшие и замазанные красками обои. Я сажусь на табуретку, поодаль, и молча смотрю. Время от времени Михаил Федорович вспоминает обо мне и говорит: «Ну, смотри, смотри, учись… Нравится? Здорово?»
Двери из комнаты ведут в переднюю и в коридор, куда уходит Наталия Сергеевна ивозвращается с кипятком и чаем. Для чаепития и закуски имеется небольшой стол, но чаще пришедшие друзья садятся на пол, подстелив под себя бумагу. Тарелок мало, есть стаканы и веселые цветные чашки. Эта неналаженность в хозяйстве никому не мешает. Здесь царит искусство – дерзкое, настоящее, молодое, и о нем все помыслы, разговоры, споры.
Запомнилось такое. Набралось несколько художников, а Ларионов говорит: «Наташа, а где же пирог?» Она спокойно отвечает: «Сейчас принесу» (я никогда не видела ее суетящейся). Она появляется из коридора с огромным железным листом, на котором – пирог. «Вот эта половина с ливером, а другая с капустой, кому что?» Михаил Федорович нагибается к сидящим на полу и наливает одним водку, другим вино. Из тех, кого там видела, вспоминаются: Давид и Владимир Бурлюки, Лентулов, А. В. Грищенко, Вл. Денисов, Илья Машков.
В ближайшее лето Наталия Сергеевна и Ларионов ездили на юг в заповедник Аскания-Нова. Привезли много этюдов и рисунков: пейзажи, животные, натюрморты. Отец купил у Ларионова два великолепных больших натюрморта – один с камбалой, другой с овощами и розами. Особенно камбала мне нравилась. Вся вещь бело-голубая – воздух, солнце! Казалось, что захлебнешься светом и растаешь в жарком мареве.
Мне было тринадцать лет, когда Гончарова написала мой портрет, поколенный – я стою. На мне серо-голубоватое платье, шапочка и муфта из темно-коричневого меха. Позировала я раз десять. Получился очень красивый по цвету портрет, но по живописи больше похожий на работу Ларионова. Портрет был куплен отцом. Где он теперь, не знаю.
Отец говорил, что Ларионова он очень любит, как сына. Он слегка шальной, но редкостно талантливый и влюбленный в живопись, а того, кто против лучизма, – загрызет! Однажды прихожу домой и, пока раздеваюсь в передней, слышу крик Ларионова в кабинете отца: «Лучизм! Только лучизм! Я теперь это понял, и мне открылся новый мир живописи! Понимаете? Это надо видеть! Бегу писать дальше, забежал кое-что посмотреть у вас в библиотеке, да и Наташа ждет!»
Не помню, как объяснял лучизм Ларионов, но выглядело это так: Ларионов как Ларионов (по цвету, во всяком случае), но каждый предмет испускает лучи, большие – длинные и маленькие – короткие. Они забавно пересекаются и слегка все путают… а то просто одни лучи.
Конец детства (Первый портрет)
Мне десять лет. На этом и кончилось мое детство. Я себя чувствую взрослой. С трудом перешла в четвертый класс. Продолжаю ненавидеть гимназию. У меня отдельная комната, и отец подарил мне новую обстановку светлого дуба. Я очень горда и принимаю у себя гостей: Владю с Мариной. Они познакомились в Старом Гирееве, влюбились, поженились. Живут на Тверском бульваре. Я часто у них бываю, и даже с ночевкой. Там интересно: бывают поэты, читают стихи – Бальмонт, Петровская, «Гриф» (Соколов)[5] и другие. Мне нравилось, что они мне дарили свои книжки стихов с надписями. Владя студент – пишет хорошие стихи. Марина поет. Я их обоих боготворю. Марина кажется мне самой красивой из всех, кого я видела в жизни. Смотрела я на нее, смотрела, любовалась, и вдруг… мне пришло странное желание – нарисовать ее, вот сейчас, скорее, сию минуту…
Как? Что? Я бросилась в кабинет отца (его не было дома), к заветному шкафу, где хранились всяческие материалы для приходивших художников, схватила лист бумаги, уголь, кнопки, доску, тряпку, прибежала к Марине и стала ее просить попозировать мне для портрета. Она переглянулась с Владей, а он сказал:
– Ну и обезьяна же ты! Марина, посиди, только недолго – нам скоро в театр.
Я ее усадила и начала. Я не знаю, что я испытала, вернее ничего не испытала – это было какое-то странное состояние. Рисовала я Марину около часа. Вся перемазалась углем. Ни Владя, ни Марина меня не прерывали (он читал книгу), пока я не сказала: