Пробыв со мной неделю, родители решились ехать домой. Прощаясь, я видела в их глазах трагедию, а я думала: «Какое счастье! Начнется моя самостоятельная жизнь, а впереди… жизнь художника!»
И вот первый день работы в студии. Учеников – пятнадцать. Занятия утренние с девяти до часу – обнаженная натура, а за отдельную разовую плату с семи до девяти вечера – наброски. Утром я работала ежедневно, а вечером – не всегда. Начала скромно: за два дня нарисовала на листе ватмана натурщика. Рисовала с «отвесом» (гирька на веревочке) – для проверки, какие точки тела натурщика совпадают по вертикали. Эссиг настаивал, для начала, на этом способе. Рисунком остался доволен, кое-что прокорректировал – замечания дельные. Два-три ученика рисуют натурщика в натуральную величину. Я спросила – почему? «Рука тренируется лучше на длинной линии, да и ошибки заметнее. Попробуйте!» Я никогда еще не рисовала всю фигуру в натуральную величину. Мне очень захотелось! Забежала в магазинчик к старичкам – заказала в рост человека подрамник с двадцатью листами желтоватой бумаги, слегка шероховатой – хороша для угля, для итальянского карандаша, мела и сангины. Наутро принесли в мастерскую. Встав перед этой громадной пустой плоскостью, я струхнула – долго размечала пропорции обнаженного натурщика, отмечала вертикали, и, когда начала эти точки соединять линиями, дело пошло быстро и для первого раза удачно. Не опозорилась. Эссиг отметил, что схвачены движение и характерные черты натурщика.
По дороге домой купила себе букет цветов. Комната моя была очень уютной и даже красивой. Вся мебель – под карельскую березу с инкрустацией черных полосок и розеток… Стиль – бидермейер. В комнате кровать, кушетка, шкаф, стол круглый посередине, два стула, два кресла и умывальник (он же туалет) с черной мраморной доской, на ней – фарфоровый таз и кувшин с водой, а над всем этим – большое зеркало.
И родители и я удивлялись, что такая комната с уборкой, завтраком, обедом и ужином – шесть марок в день. Фрау Ризенхубер (хозяйка) любила художников и поражала энергией: она прибирала, стряпала и раздавала еду за обедом и ужином. Была ко всем очень внимательной, а меня особенно опекала, называя «брошенным ребенком».
Осенью бывало холодно, и я, надев на ноги ролики (большинство улиц асфальтировано, и это обычный способ передвижения), мчусь в студию – всего минут десять. На ближайшем углу покупаю горячие печеные каштаны, насыпаю в большие карманы пальто, засовываю туда руки, и делается так тепло, что, конечно, не буду выписывать шубу из Москвы – обойдусь каштанами!
Примерно через месяц моей работы в студии появился новый человек – молодой француз. Он был для меня посланцем небес и спасителем от «немецкой скверны». Как я обрадовалась, услышав французскую речь! Уже многое в Мюнхене мне стало противным. Увлеченная самостоятельностью и свободой, я старалась перевести на юмор то, что меня раздражало в немцах. Француза звали Морис Морикан. До сих пор так я и не понимаю, зачем он оказался в Мюнхене. Он или его родители, очевидно, люди богатые. Ему двадцать семь лет. Некрасивый. Элегантный. Остроумный. Живет в роскошном английском пансионате, находящемся в парке «Энглишер гартен». Иногда приглашает меня туда обедать или поужинать. Про немцев говорит: «Эти проклятые немцы!» С тоской вспоминает своих друзей, французских художников Поля Ириб и Жоржа Лепап, модных в то время графиков. Его рисунки, графические композиции – смесь Бердслея с Лепапом. Мы проводили вместе много времени. Он со мной нежен, почти как с ребенком. Иногда я позволяю ему меня поцеловать. В делах плотской любви я была наивна и несведуща. Любовь понимала как нечто высокодуховное. Тут любви не было. Я считала, что между нами приятная дружба. Он был приличным человеком, ценил и щадил мою молодую наивность. Когда я спрашивала Мориса, зачем же он приехал и почему не уезжает, если его так все раздражает, он таинственно говорил: «Так случилось. Я болел… тут климат хороший… я должен промучиться здесь… – И прибавлял: – Но… ведь я встретил вас, „мой маленький“.
Мы с ним бывали в больших музеях и в музеях-виллах – Франца Штука и Ленбаха, где меня поразили лежащие на роскошных тумбах, девственной чистоты и новизны, палитры красного дерева с воткнутыми в них новыми колонковыми кистями. На палитры выжаты кучки красок. Тут же мольберт, на котором поставлен не совсем законченный портрет, но уже с подписью художника и в очень богатой раме.
Мы часто ужинали в ресторане подвала Ратуши – нравилось сидеть под средневековыми сводами между толстенными колоннами. Заходили в фирменные пивные залы разных заводов. Самым огромным и старинным было здание знаменитого завода с мюнхенским гербом. В нем несколько залов. В самом большом размещались на скамьях за столами человек четыреста. Сидели немцы с женами и детьми, даже новорожденными, которые, не осознав еще своей национальности, кричали: «Уа, уа, уа!», а в них вливали уже из маленьких кружек или перелитое в бутылочки с сосками пиво.
Мужчины пьют из литровых фаянсовых кружек и курят зловонные сигары. Жены из пол-литровых – чокаются, пиво кипит пеной, бегущей на деревянные, без скатертей, древние столы. Едят сосиски (удивительно вкусные) и сухие крендельки, осыпанные крупной солью.
Издали доносятся звуки оркестров, играющих популярные баварские песни. Все подпевают. Дым такой, что вдаль ничего не видно. Пивные голоса, утробный смех! Довольно мерзко это бюргерское благополучие.
Дахау
В пансионате я слышала от художников, что то один, то другой едут на этюды в Дахау – это старинный городок (теперь – не к ночи будь помянут), расположенный в горах. Я рассказала о Дахау Морису и уговорила поехать туда тоже на этюды – там есть гостиница. Он согласился.
Ехали туда часа три. Все в городе миниатюрное. Гостиница на главной площади – двухэтажный старинный домик. Комнаты крошечные, на втором этаже, до потолка рукой подать. Освещение – медные шандалы со свечами. Окошки крохотные, с деревянными ставнями, в них вырезаны сердца. Мебель – деревянная кровать вроде шкафа на высоких ножках, чтобы «в нее» забраться – лесенка на три ступени. Створки из толстых брусков представляют собой решетку, с внутренней стороны которой занавесочки из ситца цветами. Кровать с матрацем таким мягким, что в нем можно утонуть. Одеяло пушистое шерстяное, поверх – пуховая перина. Гора подушек. Кроме кровати в комнате небольшой столик, два стула и диванчик. Мы наняли две комнаты – они примерно все одинаковые. Нам казалось, что мы великаны. Поужинав, вышли погулять по городу. Было часов восемь вечера. Когда мы просили ключи от комнат, хозяин предупредил, что вернуться мы должны не позднее девяти часов, так как гостиница закрывается, весь город ложится спать, и он в том числе.
Мы побродили по безлюдным улочкам. Вышли вскоре за город, полюбовались на горы и внизу текущую шумную горную речку Изар. Возвращаемся. В комнатах невообразимая жара. О том, чтобы залезть в постель (под потолок), страшно подумать – очень теплый вечер. Высунувшись из окошка, стала думать о том, что я заприметила в городе, чтобы утром отправиться на этюды. Я уже соскучилась работать в студии без красок и приехала в Дахау с красками и этюдником.
Смотрю в окошко на площадь – вокруг домики-игрушки, еще меньше гостиницы. Черепичные крыши. Площадь пятиугольная. Тишина. Вдруг – как будто звенят ключами, а вот музыка – бьют часы, и я вижу, как начинают приоткрываться двери домов и оттуда выходят, как привидения, странные фигуры. Разглядываю: мужчины в длинных ночных белых рубашках, на головах – колпаки вязаные цветные с кисточкой. Шлепают туфли, надетые на босу ногу. В руках – железные фонари с зажженными свечами. Фигуры постепенно объединяются, и начинаются разговоры шепотом: обсуждение случившегося за день и сплетни про каких-то Францев, Март и Гансов (совершенно иллюстрация к сказкам братьев Гримм). Беседа старичков (жены, очевидно, уже спят) длилась недолго, но была ритуальна. Затем, очень церемонно раскланиваясь (кисточки колпаков при этом свешивались вперед и раскачивались), желали друг другу и всем вместе «гуте нахт» (доброй ночи), господин такой-то (название занимаемой должности – это были именитые люди этого городка). Доброй ночи, господа.