Когда пароход подходил к Царицыну, была уже почти ночь. Картина открылась феерическая – на протяжении более двадцати километров весь берег был усыпан огнями: это шла работа в цехах новых заводов. Алексей Максимович был ошеломлен и стоял на палубе не шелохнувшись еще долго после того, как мы миновали последние, уже редкие огоньки. Ночь была нежаркая, и я заметила, что он легче дышал.
После Царицына стало тише, уютнее и веселее. Да и небо прояснилось, стало не так душно. Алексей Максимович чаще появлялся на большой палубе и общался с детьми.
При приближении к Астрахани сильно запахло рыбой. Когда мы стояли у пристани, к корме подплыли лодки с мальчишками – они предлагали купить у них арбузы; Алексей Максимович сказал, чтобы я взяла у Липы веревку и денег. Когда я вернулась, он быстро бросил мальчишкам в лодку конец веревки и завернутые в бумажку деньги, крикнул им, чтобы привязывали арбуз, а он потащит его наверх. Вдруг один из мальчишек, всмотревшись в Алексея Максимовича, тянувшего его арбуз, завопил:
– Да ты кто будешь – уж не Максим ли Горький?
– Да нет, – отвечал Алексей Максимович, – я даже на него и не смахиваю, это пароход так называется.
– Врешь! – кричали в лодке. – Мы-то тебя знаем, небось на картинках видали!
– Ну, может, я его брат, да и то вряд ли.
Тут поднялся такой визг, шум и набралось столько людей на берегу, что Алексей Максимович с арбузом под мышкой быстро скрылся. Потом он много рассказывал нам об Астрахани, о рыбных промыслах, о Каспийском море и многое вспоминал о своей молодой жизни на Волге. Рассказывая, он сразу молодел, и глаза делались веселыми.
На обратном пути Алексей Максимович был великолепным гидом: он то и дело говорил, чтобы мы не пропустили то одно, то другое, то на правом, то на левом берегу.
Где-то недалеко от Астрахани мы увидели у воды какую-то странную каменную постройку, похожую на средневековый замок. Алексей Максимович сказал, что это буддийский храм, рассказал его историю и неожиданно вспомнил стишок:
– Едет рыцарь на коне, приблизительно ко мне.
Я пришла в восторг и спросила, не он ли это сочинил.
– Да что вы – я ведь писатель весьма серьезный, – и ушел, ухмыляясь.
Все же я думаю, что это был его экспромт.
В Казани решено было сделать остановку – опять небо свинцовое, духота. Алексей Максимович хотел отдохнуть от тряски и шума машин. Он посоветовал нам показать Казань внучкам, а сам остался на пароходе, и, чтобы его не осаждали на пристани, попросил капитана отойти от берега и стать на якорь.
Когда мы закончили осмотр города и, измученные, оказались на пароходе, Алексей Максимович сказал, что он мечтал, чтобы мы подольше не возвращались: уж очень хорошо было без тряски – и мысли и сердце немного пришли в порядок. Предложили ему еще отдыхать, а он ответил:
– Хорошенького понемножку, – и попросил капитана поскорее идти на Горький.
Несколько раз за поездку Алексей Максимович спускался вниз, к команде парохода. Беседовал с ними, расспрашивал, смешил их. Капитан был очень приятным, сдержанным человеком, да и всю команду хорошо подобрал, было много молодежи. Повар изощрялся в приготовлении разных блюд и раздобывании на пристанях свежих и копченых стерлядей, осетров и раков; в икре свежей недостатка тоже не было. Мы, конечно, уплетали всю эту вкусноту, а Алексей Максимович хвалил, но, как всегда, ел мало.
Грустно, конечно, но даже мы, молодые, вернулись в Москву очень усталыми, а что же говорить про больного Алексея Максимовича!
В начале 1936 года в Ленинграде Малый оперный театр предложил мне оформить «Лоэнгрина» Вагнера. Режиссер из Москвы – Н. Ф. Каверин (у меня сохранилось много его писем). Дирижер – Штидри[69] из Германии. Он гастролировал тогда в Филармонии и восхищал всех. Экспозиция спектакля Каверина была необычайной: смесь «Лоэнгрина» со «Снегурочкой». Макет я делала тщательно и долго. Каверину нравилось, а Штидри – еле согласился. Он говорил, что видит все акварельно и в нежных тонах, воздушно (а я еще с юных лет падала в обморок от мощности вагнеровских звучаний). В макете в основном был горизонт из кольчуги, небывало мощный дуб в первом акте и дальше собор из неотесанных камней с примитивными деревянными скульптурами и т. д. Очень получилось интересно, но «Лоэнгрин» ли? Это так и не выяснилось.
Смерть Горького
В конце мая Алексей Максимович вернулся из Тессели. Дня через два я уже примчалась в Горки часов в восемь вечера. После смерти Максима и моей поездки в Тессели мне всегда было беспокойно за Алексея Максимовича. Вбегаю в дом – Алексей Максимович встречает меня в вестибюле, все мои волнения кончаются: он неплохо выглядит, и, как всегда, оживляющий душу его ласковый сине-голубой взгляд. Тут же и Липочка. Он говорит нарочито строго, что мне ужинать придется сейчас же – он будет ждать меня в столовой. Очень неуютная столовая в Горках – серая, с бесконечно длинным столом, – но с Алексеем Максимовичем никогда не бывает неуютно и мало что замечаешь вокруг.
Забегаю в комнату, где обычно живу в Горках, оставляю чемоданчик и бегу в столовую, где во главе стола сидит Алексей Максимович с папиросой и устраивает на досуге в пепельнице костер из спичек. Рядом прибор для меня.
– Какие новости? Рассказывайте, но извольте ужинать, – говорит Алексей Максимович и встает, так как его начинает душить очень сильный приступ кашля. Наконец это мучение кончается, и он, как всегда, с каким-то слегка виноватым видом говорит: – Извините, пожалуйста. Видно, и Тессели уже не помогает. – И он начинает рассказывать, кто его посещал в Тессели, какие новые дела намерен затеять, а меня расспрашивает про ленинградцев…
Появляется Липочка в белом медицинском халате. Я вижу у нее на лице беспокойство. Она подходит к Алексею Максимовичу, трогает его лоб и говорит:
– Что-то вы мне не нравитесь – нет ли у вас жара? Я думаю, вам лучше лечь – пойдемте.
– Вот видите, как меня угнетают в этом доме, – говорит Алексей Максимович, но видно, что ему нехорошо, и он, не сопротивляясь, следует за Липой.
Назавтра, после обеда, я должна была уехать по делам в Москву. Алексей Максимович к вечеру того дня совсем разболелся и был уложен в постель. С каждым днем положение его становилось все серьезнее и серьезнее. Был вызван синклит врачей. Я по нескольку раз в день звонила по телефону в Горки, разговаривала с перепуганной Липочкой или Крючковым. Он говорил:
– Звоните мне или сюда, или в Москву, а пока видеть Алексея Максимовича нельзя.
– Ну, пусть нельзя видеть – я хочу быть в Горках.
Отвечает, что неизвестно, когда будет машина.
Так я и ждала машину до 8 июня, когда меня телеграммой вызвал театр в Ленинград. Позвонила в Горки. Крючков сообщил, что Алексею Максимовичу лучше и мне разрешат приехать к нему завтра. Я поблагодарила и сказала, что должна вечером уехать в Ленинград. Буду оттуда справляться по телефону. Все кажется странным. Уезжаю в ужасном горе.
Очень мало что знаю о последних днях жизни Алексея Максимовича (может, он удивлялся, почему меня нет?). Понимаю, что мое присутствие в Горках сочли нежелательным, но кто… почему? До сих пор не понимаю, и это очень противно. Хоть бы знать, что Алексей Максимович не удивлялся, куда же я пропала, было бы легче.
Приехала в Ленинград в смятении чувств и мыслей. Выпускалась премьера, и что-то надо было еще нарисовать, ходить на примерку костюмов актерам – полная загрузка. Восемнадцатого июня освободился день, и мы с Басовым поехали в Детское Село к Алексею Николаевичу Толстому. Было часов двенадцать дня. Когда мы шли с вокзала, увидели на улице конных милиционеров, торопивших дворников вывешивать на дома траурные флаги. Я спросила: «Кто умер?» Милиционер ответил: «Великий пролетарский писатель Максим Горький». У меня было ощущение, что земля пошатнулась под ногами…
Толстой был дома и работал. Он еще не знал о смерти Алексея Максимовича… Сидели мы на террасе долго, молча, какие-то оглушенные, чувствуя себя осиротевшими и несчастными. Начались телефонные звонки из Ленинграда – организовывались митинги и формировались делегации на похороны Горького в Москву.