— С предупреждением, — продолжал Швабра, дальнейшие его слова оборвал страшный крик.
— Ай! — взвизгнул Амосов.
Это Самоха наотмашь ударил его по лицу. Ударил и остановился тут же.
Мухомор глянул и испугался. Самоха был белый как мел.
В классе захлопали партами. Гимназисты сорвались с места. Амосов ревел.
— Негодяй! — бросился на Самоху Швабра. — Как ты смел? Как ты смел?
Схватив Самохина за воротник, Швабра потащил его вон из класса.
Самоха вырвался.
— Не трогай! Ты! Швабра проклятая! — крикнул он, не помня себя. — Не трогай… Черт!
И, распахнув дверь, выбежал в коридор.
Гимназисты стояли молча. У многих невольно сжимались кулаки.
Амосов, красный и злой, громко всхлипывал, размазывая по щекам слезы.
Медведев с отвращением отвернулся от него и смотрел в окно.
Швабра метался по классу, как тигр.
Мухомор сел, облокотился об парту и опустил голову. Посидел минуту, потом медленно поднялся, спокойно сложил в ранец книги, застегнул его на все ремешки, поправил на себе пояс и вышел к доске. Там, на глазах всего класса, он разорвал в клочки свою ведомость.
— Вот, — твердо сказал он, — мне не нужны ваши отметки. — Не нужны такие отметки, — повторил Мухомор, и голос его чуть дрогнул: — Это Амосову нужны такие отметки… Амосову… Он может выпросить, а я не прошу… Если бы я учился на двойку, и вы поставили бы двойку, я не сказал бы ни слова, а так… Я… Я… Да, — вспомнил он. — Амосову… Вам, Афиноген Егорович, и Амосову, а я… Я топчу их ногами. Вот!
ЕЩЕ РАЗ В КАБИНЕТЕ
Отец Мухомора стоял в знакомом уже ему директорском кабинете.
— Позвольте, — сказал он, — но ведь этак же нельзя с детьми обращаться. Это что же такое? Мальчик учился, старался, а вы его…
— А мы его просим убрать от нас. Понятно вам это? — перебил Аполлон Августович. — За такие дерзости, строго говоря, даже вовсе исключить его надо, как исключили мы с волчьим билетом Лихова и Самохина.
Старый машинист спокойно смотрел на расходившегося директора.
— Безобразие! — продолжал Аполлон Августович. — Мальчишка на глазах всего класса, в присутствии наставника, всеми любимого, всеми уважаемого, рвет в клочки свои отметки. Это что же такое? Да это демонстрация. Это бунт.
Директор зашагал из угла в угол.
— Да, — сказал отец Мухомора, — мальчику, конечно, следовало бы вести себя более сдержанно, но поймите, господин директор, ведь довели, довели-таки.
— То есть как это — довели? Вы что этим хотите сказать? Уж не думаете ли, что тут гимназия виновата? А потом… потом… Потом вам следует помнить, это я и вашему сыну говорил, что гимназия — привилегированное учебное заведение. Вы должны были почитать за счастье, что ваш сын — сын паровозного машиниста — учится в гимназии. И вместо того чтобы внушить сыну уважение к такому государственному учреждению, вы еще находите возможным защищать его дерзкие поступки. Будьте любезны, возьмите бумаги вашего сына. Мы еще делаем величайшее снисхождение, что даем ему возможность продолжать свое образование в другой гимназии. Но здесь, у себя, мы его держать не можем. Он развратит нам всех детей.
Отец Мухомора слушал внимательно и угрюмо. Когда директор закончил свою речь, он сказал:
— Ну что ж. Возьму Владимира из вашей гимназии. И, если хотите знать, даже я рад этому. Пусть учится в другой. А рад я тому, что мой сын избавится от таких воспитателей, как вы. Правда, и в других гимназиях не лучше… Но что поделаешь? Пока нам надо учить своих детей в чужих школах.
— Как это — в чужих? — поднял брови директор.
— Да так. Вы же сами говорите, «что гимназия — привилегированная школа». Привилегированная — значит, ваша, а не наша. А придет время, когда… Ну, да вы меня понимаете. А время-то ведь подходит… А?
Не ожидая ответа, отец Мухомора взял бумаги Сына и, не поклонившись директору, пошел домой.
Аполлон Августович походил из угла в угол и остановился возле письменного стола. Подумал и опустился в кресло. Протянул руку, взял лист бумаги, перо и, закурив папиросу, начал писать:
«Совершенно секретно
Его высокоблагородию
господину полицмейстеру…»
Писал долго и зло и, наконец, подписался:
«Директор мужской классической гимназии
Аполлон Xамчинский».
Положил на место перо, позвонил.
Вошел Аким.
— Отправить секретной почтой!
И, вынув серебряный портсигар, Аполлон Августович достал дорогую, толстую папиросу…
НАЧАЛАСЬ НОВАЯ ЖИЗНЬ
Прошло лето.
На деревьях листья заиграли осенними огнями.
Пожелтела в садах трава.
По горбатой уличке шел небольшой человек: брюки в сапоги, на голове картуз без белых кантов и без герба.
Это — Самоха.
Он открыл калитку. Калитка уже не пела веселыми колокольчиками. Голубятня была пуста. Двор стал тихим и скучным.
Самоха вбежал на крылечко и постучал.
Вышла Володькина мать.
— Ну, что? — спросил он.
Мать молча покачала головой.
— И писем нет?
— Пока нет, — ответила она. — Входи.
— А Володька где?
— Сейчас придет. Побежал в лавочку.
Самоха вошел, повесил фуражку на гвоздь и тихо уселся в углу.
Вскоре открылась дверь, и вошел Мухомор. Он смущенно посмотрел на мать и не знал, куда поставить пустую стеклянную четверть.
— Володя, закрыта лавочка, что ли? — спросила мать.
— Нет, открыта… Только этот, сизоносый, керосин в долг не дал, — сердито сказал Володька. — Такая скотина. Да еще спрашивает: «Что новенького?»
Мать задумалась.
— Обойдемся. — сказал Володька, — я щепок наколю. А потом, знаешь, мама, можно голубятню разобрать. Вот и будет топка.
— Да уж я и сама так думала, только тебя жалела, — грустно ответила мать.
— Ну, вот чепуха какая, — засмеялся Володька. — Пойдем, Самоха.
Взяли топор, пилу и пошли.
Через час, когда голубятня была снесена, а на дворе совсем уж стемнело, сели они у сарайчика и разговорились.
— Вот уж два месяца, как отца арестовали, — сказал Володька, — а где он — ничего, мы не знаем. И писем нет.
Самохин молчал.
— И денег у нас ни копейки, — продолжал Мухомор. — Недавно принесли нам немного, мать долги заплатила. Вот и все.
— Кто ж принес?
Володька оживился.
— Помнишь, — сказал он, — как мы матери Лихова принесли? Вот и нам так кто-то принес. Было уже поздно. Мать вышла во двор, а ее окликнули. Какой-то человек сунул ей в руки конверт и ушел. Сказал, что еще придет. Мать говорит, что с виду, похоже, рабочий.
— Значит, как же, Володька, учиться ты больше не будешь, что ли? Ты же хотел к дяде в другой город ехать, там в гимназию поступать.
— Да я бы поехал, и приняли было, да вот сам видишь. Мать же не бросишь. Да теперь и не примут уже. Узнают, что отец политический, и не примут. Хотел в мастерские поступить, там у нас родственники есть, рабочие, хлопотали они за меня, но тоже ничего не вышло. Хотели было взять учеником, да старший мастер заартачился. Сначала согласился, а потом отказал. Неудобно, говорит, отец, мол, такой. Прямо не знаю. Самоха, что делать будем. Вот тот человек, что к матери приходил, так он обещал устроить меня.
— Может, и правда устроит, — сказал Самоха. — А у нас дома прямо житья не стало. Только и слышишь: «Дармоед».
— Я, как поступлю куда-нибудь на завод, — сказал Мухомор, — непременно буду, как и отец, за правду стоять.
— И я буду, — вздохнул Самоха. — Вчера, — сказал он, — иду по Соборной, смотрю: Амоська навстречу. С ним этот длинный дурак, Нифонтов. Увидали меня и перешли на другую сторону. Я сделал вид, что не вижу, а они пройдут три шага и оглядываются. Я уронил три копейки, нагнулся, чтобы поднять, а Амоська подумал, что я за камнем. Как пустится — и за угол. Нифонтов тот хоть не побежал, только своими циркулями зашагал шире. Вот остолопы!