– Поправить крест, – распорядился Штоквиц.
Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:
– В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху же они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды – ни капли, солили конину порохом… Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет…
Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли!..
Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки.
Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад – посмотреть да горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня…
– Дениска, ты снова пьян, подлец? – И поручик огрел его нагайкой по спине.
Казак поднял на офицера глаза, наполненные слезами.
– Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал…
– Так что же с тобой?
– А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю. Ровно змея мне титьку сосет… Дозвольте хоть жигитнуть от скуки? – спросил Дениска.
– Бешеный ты, как я погляжу, – заметил пожилой солдат, носивший громкое имя – Потемкин. – Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет…
Дениска отмахнулся:
– А куда мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная. – Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. – Матка пошила, ваше благородие, – поделился он с чувством. – Небось не одну-то слезу сюды-тко капнула…
Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед…
Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.
Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.
– Я вам не помешаю? – спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.
– Нет. Мне все равно.
Они поехали рядом.
– Честно говоря, – сказал Клюгенау, – я испугался за вас…
– Испугались – чего?
– Ну… Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?
Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.
– Спасибо вам, Клюгенау, – просто сказал он. – Вы мне кажетесь хорошим человеком, только – не сердитесь – мне с вами иногда бывает скучно…
Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:
– Искренность всегда немножко скучна, ибо против нее нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.
– Исповедоваться передо мною тоже не советую, – криво усмехнулся Карабанов, – я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен…
– А скажите мне, если не секрет, – спросил Клюгенау, – зачем вы сейчас вырвались вперед?
– Просто решил поразмять своего Лорда.
– Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску. Только Дениска не стыдится этого…
– Видите ли, Клюгенау, – не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, – не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским…
– Вот-вот, – радостно подхватил Клюгенау.
– Да обождите вы со своим «вот-вот», – неожиданно обозлился Андрей. – Я, может быть, – горячо продолжал он, – и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями. Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это…
– Турки! – вдруг выкрикнул Клюгенау.
Человек десять турецких всадников крутились на лошадях посреди дороги. Над головами печально зыкнули первые пули. Развернув лошадей, офицеры стремительно помчались обратно.
3
Канонир 2-го орудия 4-го артвзвода 19-го полка Кавказской армии рядовой Кирюха Постный сидел на лафете и жевал горбушку (любил он, стервец, горбушки), когда кто-то столкнул его с удобного места прямо в пыль. И на лафет, по праву принадлежавший Кирюхе, взгромоздился старый и косматый, как леший, дед в белой солдатской рубахе с двумя «Георгиями» на груди, босой и без фуражки.
– Ты ишо не граф, чтобы в карете ездить! – заявил он Кирюхе. – Нет, скажем, того, чтобы самому сказать: «Кавалер Василий Степанович Хренов, извольте прокатиться…» У-у, серость! Вот уж деревня! – И он пугнул канонира штыком винтовки.
Подхватив из пыли краюху хлеба, Кирюха догнал свое орудие.
– Ты что пихаешься, дед? – обиделся он. – Я тебе не простой солдат: я канонир – меня для боя беречь надобно. Постный я…
– Оно и видать, – огрызнулся дед, устраиваясь поудобнее, – что постный ты, а не масленый. Одначе хлебца-то отломи старику.
Кирюха разломил горбушку пополам и вприпрыжку семенил рядом с лафетом:
– Эй, дед, слезай. Нешто по уставу здесь твое место?
– Брысь, безусый! – сказал дед, разевая на краюшку хлеба нежно-розовый, как у котенка, редкозубый рот. – У тебя ноги молодые, – утешил он канонира, – ты далеко убежишь… До Станбулу самого!..
Вскоре, чтобы переждать полуденный зной, Хвощинский разрешил привал. Денщики сгружали с верблюжьих горбов тюки с офицерским добром и кошмами. Из обоза приволокли за рога упрямого барана, торопливо секанули его по горлу.
– Стой! – сказал Исмаил-хан и повелел денщику срезать камышовую трубку.
Продев эту дудку в надрез на животе барана, подполковник стал сильно дуть в нее. Баран от воздуха быстро толстел на глазах и наконец обратился в туго надутый бурдюк. Тогда Исмаил-хан хлопнул его кулаком по брюху – и шкура легко отделилась от туши.
– Чок-якши, очень хорошо, – сказал хан и, чулком содрав с барана шкуру, стал вырезать кинжалом «суки» из ляжек барана; жирные сочные «суки́» денщики-татары тут же ловко низали на шампурные веретена, и вскоре офицеры ели добротный шашлык, запивая его бледным кахетинским из артельного тулука.
– Очень вкусно, – похвалил Некрасов, вытирая руки о траву, – просто очаровательно! Никак не ожидал, что вы удивительный повар, хан!
– Хан… – недовольно пробурчал подполковник. – Я был ханом, когда мой дед варил плов для гостей в таком котле, что в нем могли бы утонуть три ваших пьяных монаха. Мой отец умел жарить на вертеле целого быка, а в быке – теленок. А в теленке – баран. А в баране – барашек. А в барашке – гусь. А в гусе – куропатка. А в куропатке – яйцо…
Перечисляя все это, подполковник поднимался с корточек все выше и выше, и, поднявшись во весь свой гигантский рост, задрав руку, он закончил:
– Вот тогда я чувствовал себя ханом!..
Некрасов пожал плечами. Закурив из портсигара последнюю румынскую пахитосу, завернутую в лист кукурузы, которую он хранил как память о Валахии, штабс-капитан направился к солдатским бивакам. Возле одного котла, вместо того чтобы отдыхать, солдаты плотно обступили костер и подламывались от дружного хохота. Юрий Тимофеевич подошел ближе, ему уступили место. Увидев старого гренадера Хренова, офицер невольно удивился, что вместе с ними идет на Баязет этот заматерелый беззубый вояка.