Но – нет: здесь не напоят солдата водой, не всплакнут по его судьбине, доведя до околицы, старая бабка не сунет в ранец печеных яичек, не дадут глотнуть молочка. Угрюмо и одичало проходят русские солдаты через такие деревни: молокане да духоборы, беглецы из России, они притулились к туркам, ищут за горами высокими свою веру.
– Ать-два… Ать-два! – иногда кричат офицеры.
Идет вперед армия – лишь один ее эшелон, а сколько таких эшелонов проходит сейчас, и земляки где-то уже шагнули через Дунай – навстречу славянам: там-то небось веселье!..
Ой да и горы же
Вот горы крутые вы.
Мои высокие
Ой вы дозвольте, горы,
У вас постояти:
Ой да не год нам здесь,
Не год годовати…
– Кто там язык оттянул? – кричит из седла Штоквиц. – Или по морде не получал давно? Прекратить! Здесь камни едва дышат – вот-вот жахнет обвалом…
Спустились еще ниже. Вот уже и долины – солончаки, сады и мельницы. Армянские аулы, курдские шатры плещутся шелками в ущельях, в зелени бузины. Пахнуло живым, человеческим. Дорога распахнулась пошире.
Вода плещется в бурдюках, замотанных в мокрые циновки. Трещат по камням, как митральезы, лазаретные линейки и аптечные двуколки. Крякают на ухабах артиллерийские фургоны. Ракетные станки[2], словно одобряя все это, кивают треногами на поворотах. Важно плывут заноздренные в кольца верблюды: на их горбах ящики с гранатами, патронами в переметных хурджинах, плоты из гуттаперчи для переправ через реки. Следуя за эшелоном, дымят походные кузни; два коваля, ефрейтор и солдат, тут же, скинув мундиры, бьют молотками по железу, спешат не отстать от эшелона. И совсем уже в хвосте отряда, невидимая в облаке пыли, орущая и блеющая, тащится гонимая гуртоправами баранта овец – запас жира и мяса для баязетского гарнизона.
Идет солдат, шагает солдат. На всю войну отпустили ему 182 патрона, и учили его фельдфебели так:
– Ты, деревенщина, три выстрела дай, а потом – беги; коли добежал живой, – сучи яво штыком, нехристя, о пальбе же забудь теперича, потому как не твоего это ума дело!..
Офицеры учили фельдфебелей иначе:
– Понимаешь, братец, дело-то тут такое, как бы объяснить тебе попроще?.. Солдат – дурак ведь, сам знаешь, учить его трудно. А так – пусть себе штыком бьется: дураку оно проще!..
Генералы учили офицеров поточнее:
– Господа, пусть в Европе выдумывают что хотят. Техника там, все такое. Суворовы-то все равно не у них, а у нас были. Мужик у нас, слава богу, темный: его на врага надобно только науськать, а там, глядишь, дело-то и завертится…
Генералов же учили тоже, но преподносили им эту мысль уже в ином виде:
– Штык дает, ваше превосходительство, самый быстрый и решительный результат, активно воздействуя при этом морально, в то время как огнестрельное оружие подобного результата не имеет и, подрывая нравственную основу, ослабляет потенцию наступления…
Идет солдат, шагает солдат. По горным тропам идет, где оставил свой след бродяга-тигр; шагает по долинам, где в белом цветении шумят сады, и в каждой завязи – слива, персик, инжир, хурма или нежная тута. «Вот уплетать-то будем, – надеется солдат. – И домой наберем, ежели не под крест ляжем!»
Давит в загривок ранец, шанцевый инструмент шлепает по боку, крутится фляга, оттянула руку винтовка, натерла плечо скатка шинели, жесткий ворот мундира врезался в подбородок.
– Ать-два… Ать-два!..
Идет солдат – идут 182 патрона:
1 – в магазине,
35 – в поясе,
24 – в ранце,
60 – в вагенбурге,
52 – в хурджинах,
10 – в обозе…
Итого – 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну. Генералы все сосчитали – не сто и не двести, а вот именно 182: «Вишь ты, Ванюха, генералы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку!» А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали – нет, не лезет, проклятый.
– Ваше благородие! Опять не лезет…
Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву:
– Сволочи! Опять не тот калибр…
Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:
– Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически – ходить растрепанным – осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!
– К вам прислушиваются нижние чины, – замечает Штоквиц.
– Ну и пусть слушают… Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!
Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.
– Вы бы посмотрели, – кричит он издали, – что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения…
– Черт возьми, – молодо рассмеялся Карабанов, – может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане…
Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:
– Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает – и… «Veni, vidi, vici»[3]. Потому что пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны…
Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:
– Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!
На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.
– Господа, – начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, – перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы – уже не наши… Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но… Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства… Помолимся вместе, господа!
Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз. Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись…
Снова раздались команды:
– Первая сотня, на рысях – в голову!
– Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?
– Барабанщики, дробь!
– Осади полуфурки… назад, назад!
– Полы шинелей – за пояс, вороты – расстегнуть!
– У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз!..
Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.
Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама – символ горечи и обид, претерпленных славянами.
Крест!..
2
Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, – какой-то зверь ходил сюда, наверное, по ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:
Господи, приими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.