Клюгенау одернул на себе рыжую бурку, зябко пошевелил синеватыми пальцами с перстнем-печаткой на мизинце.
– Скажите, Андрей Елисеевич, – поежился прапорщик, – вы любили когда-нибудь женщину? Я понимаю, что, конечно, да, вы любили… Но сейчас я говорю о той любви, которая приходит к человеку бесподобно великой, как если бы ему на всю его жизнь давалась только одна женщина…
Загребая лапами бурую пыль, мимо ног Карабанова резко пробежал мохнатый паук: поручик растер его стоптанным каблуком и вдруг сорвался на злость:
– Послушайте, дорогой барон. Любил я или же не любил, а на кой вам черт знать все это, а?
Инженерный прапорщик, подслеповато щурясь из-под очков, улыбнулся.
– Да вы не сердитесь, – мягко попросил он. – Я вот, например, еще не любил. И не оттого, что я засушенный немец-перец-колбаса, кислая капуста. Нет. Просто мне, поверьте, было… некогда. Да. Еще мальчишкой-юнкером я прибыл сюда, на Кавказ, и с тех пор… Да что вы хотите! У меня уже три ранения, год чеченского плена и седина в голове, а я еще не встретил ни одной женщины по сердцу…
– Да врете вы все, барон! – зло рассмеялся Карабанов. – Вы поэт, а поэтам нельзя верить. «Я помню чудное мгновенье…» – это мы знаем с детства. А дальше что?
С печалью в дрогнувшем голосе Клюгенау ответил, тихо и покорно:
– Мне уже поздно быть поэтом. И если я даже поэт, то совсем не тот, который тискает свои стихи, а потом бежит к издателю за гонораром. Но если я могу под свистом пуль, настигающих меня, бескорыстно остановиться, услышав пение соловья, тогда – да, верьте мне: я – поэт, и поэт великий!..
Помолчали. Шум ручья не нарушал тишины – он, казалось, наоборот, усиливал ее.
– Ну, а к девкам-то вы, барон, ходили? – мрачно и грубо спросил Карабанов.
Клюгенау молча свел пальцы в кулак и показал поручику крохотный перстень-печатку с фамильным гербом.
– Все разорено и продано, – сказал он без жалости, даже с каким-то наслаждением. – И это – единственное, что осталось у меня из наследства. Поверьте, у родни не нашлось даже тысячи рублей выкупить меня из плена, и деньги собирали в полку по подписке… Но здесь вы можете прочесть девиз моей жизни: «Чистота и верность!»
– Значит, – невесело рассмеялся поручик, – и к девкам не ходили?
– Никогда!..
Карабанов подумал.
– А я вот ходил. Да-с. И поверьте, дорогой барон, что это нисколько не мешало мне любить одну чудесную женщину. Она потом вышла замуж и, говорят, счастлива. Хотя я до сих пор не понимаю, как она – она! – может быть счастлива не со мной, а с другим. Впрочем, это было давно и… Довольно об этом!
Поручик встал. Еще раз потрогал эфес и ругнул мошенника-грека. Небрежно отряхнул пыль с новеньких казачьих чикчир.
– Пойдемте к столу, барон. Да, кстати, представьте меня господам офицерам, ибо я здесь человек еще совершенно новый.
3
В тесной комнате дорожной харчевни, на пропахших луком и вытертых паласах, поджав под себя ноги, сидели два офицера.
Клюгенау подвел Карабанова сначала к громадному кавказцу, на плечах которого лежали погоны подполковника Хоперского полка. На серой черкеске офицера, туго перетянутой в тонкой талии, сверкали газыри чистого серебра, у пояса висела сабля в ножнах из черного рога. Но самое дорогое, что было в его уборе, так это нагайка: рукоять ее была в золоте и убрана зернистым жемчугом.
– Подполковник Исмаил-хан Нахичеванский, – назвал его Клюгенау, и в ответ Карабанов получил дружеский кивок и белозубую улыбку хана.
Второй офицер был в форме армейского врача: узкие погончики топорщились на его мятом мундире, весь он казался разбухшим и рыхлым; багровое лицо его было бугристым и желчным.
– Капитан Сивицкий, – хрипло назвал он себя и добавил с ожесточением: – Солдатский эскулап, живодер вашего брата. Желаю попадать ко мне за стол, но не советую попадаться ко мне на стол… Садитесь, поручик, и простите за дурной каламбур. Никогда не отличался остроумием!
Карабанов сел. На дворе испуганно заблеял барашек. Исмаил-хан вскочил, пробежал по пыльным коврам в мягких, по-кошачьи тихих сапожках.
– Двадцать нагаек духанщику! – заорал он в непонятном для Карабанова бешенстве. – Я думал, барашек уже изжарен, а он еще помирает!..
– Я бы, господа, выпил рюмку водки, – раздумчиво признался Сивицкий, как видно чем-то недовольный, и посмотрел на свои часы. – Девятый уже… – Врач щелкнул крышкою «мозера». – Никогда смолоду не ждал женщин, и даже сейчас, на старости лет, не повезло.
– Не горячитесь, ваше сиятельство, – засмеялся Клюгенау, обратясь к хану, – зато здесь будет прекрасное вино.
– А я не гяур, чтобы соблазниться вином, – с презрением откликнулся хан. – Я пью только «ангелику»!
Поворачиваясь на оттоманке с боку на бок, жирный и неуклюжий, Сивицкий смело возразил подполковнику:
– Светлейший хан, вы только настаиваете водку на ангелике, но пьете-то все равно водку!
Дверь отворилась, и молодая армянка с влажными, печальными глазами, выпятив от усилия круглый живот, внесла на руках винный бочонок.
– А вот и наша красавица! – сказал доктор, сошлепывая ладонью со своих брюк пепел сигары.
– Натри барбарису да чесноку побольше, – повелел Исмаил-хан, добавив что-то по-армянски, и пинком ноги отправил бочонок в дальний угол.
Девушка легко выскользнула за двери, и Клюгенау сказал:
– Господа, вы, наверное, помните Полонского?
– Еще бы не помнить! – гоготнул Исмаил-хан, снова усаживаясь на паласы. – Он был квартирмейстером в Нижегородском полку, – когда мы усмиряли восстание в Польше… Ну хоть бы один день я его видел трезвым!
– Да нет, подполковник, – сморщился Сивицкий, подмигнув Карабанову, – это не тот. Вы лучше слушайте…
Клюгенау вдохновенно читал:
…Ты шла, Майко, сердца и взоры теша,
Плясать по выбору застенчивых подруг.
Как после праздника в глотке вина отраду
Находит иногда гуляка удалой…
И неожиданно чистым и сильным голосом Карабанов, подхватив стихи, донес их до конца:
Так был я рад внимательному взгляду
Моей Майко, плясуньи молодой…
– Вы, наверное, это хотели сказать, барон? – спросил он и засмеялся, откровенно довольный.
– Да, поручик. Именно это. И это – прекрасно!
– Господа! – воскликнул доктор, взглянув на балкон духана. – Казаки ведут кого-то сюда под конвоем…
– Вчера, – сказал Клюгенау, поднимаясь, – на Орговском кордоне был пойман контрабандист. Кажется, это он и есть…
Контрабандист шел по середине улицы. Его босые вывороченные пятки почти не взбивали душной пыли. На днях он перегнал в Бахреванд стадо овец и переправил в Тебриз дочь русского чиновника, запроданную для гаремов, а на обратном пути попался с тюками английских одеял и хорасанских ковров.
Подняв острые плечи, словно орел свои крылья перед взлетом, «ночной гость» шел под конвоем казаков, удивительно прямой и легкий, почти не сгибая ног в коленях; рваный бешмет крутился вокруг длинного тощего тела.
– Встретим его, господа, – предложил Исмаил-хан, берясь за нагайку, – как образованные люди…
Контрабандиста ввели во двор. Казаки-конвоиры устало облокотились на карабины, хозяин харчевни вынес им ковш с вином. Звали духанщика де Монфор, он был француз и дворянин; Клюгенау успел шепнуть про него, что он видел Кайенну и на плече его выжжено клеймо каторжника.
– Черт знает что! – едва поверил Карабанов; Кавказ поражал его своими контрастами: в долинах зацветали яблони, а в горах выли метели, мужикам-казакам услужает французский дворянин, а владетельный хан снисходит до беседы с грязным разбойником.
– Вонючий шакал, – ласково спросил хан, – когда мать выкидывала тебя наружу, она озаботилась дать тебе кличку?
При упоминании матери контрабандист взвился на дыбы, но казаки с руганью отдернули его назад: