Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Не спи, тыщ Михеев! – закричал веселый Федор Иваныч. – Тут человек женского пола тыщ Прокофьева, понимаешь, умерла, а ты спать взялся!

– Да, скончалась я внезапно и скоропостижно, тыщ Заря... – пожаловалась Прокофьева.

– Время нынче голодное, у меня ни гробов нету, ни гвоздочка даже одного. Только вот портрет есть...

И проснувшийся Михеев указал на стену.

Это был портрет самого Федора Иваныча Зари, исполненный в фанере, кумаче, гипсе и бронзовой краске.

– С ним я беседы веду и записываю в тетрадь, – мягко и грустно проворковал Михеев и красиво стал вглядываться в портрет.

Действительно, перед ним лежала тетрадь, на обложке было написано: «Наедине с Тобой тыщ Заря. Размышления и Ракурсы».

Глаза Михеева наполнились светлыми слезами, и он, умиленно плача, стал записывать: «Здравствуй, Ты, тыщ Заря! Вчера шел по улицам и Вновь Вдруг Подумал о Тебе ...»

– ... Во бля, «подумал о Тебе», – потрясенно повторил Федор Иваныч.

Он тут же зарыдал громко, пошел вновь присядкой, обнимая обветренной рукой лихую гармонь.

– Ну так хоть кран-буксу ей дай! – кричал сквозь пляску Федор Иваныч.

– Нету! – кричал Михеев и бился в исступлении головой. – О Тебе! О Тебе подумал!

– Ну так метел дай или соды!

– Нету!

– А прокладку хоть-оть-оть! Кран починить-ить-ить!

– Нету!

– Ты иди! – прыгало перед Прокофьевой лицо Федора Иваныча. – Ты иди, подруга, приходи к завтрему. Мы контейнер назавтра из Англии-Америки заказали: там-то все будет! Импортное!

– Хорошо, – буркнула угрюмо Прокофьева. – До завтра, дорогой!

– Прощай, дорогая, – махнул Михеев ей в дверях.

Вышла Прокофьева на улицу и хотела было побежать по ней, и уж даже авоську навострила, как внезапно вспомнила все свое безвозвратное положение – и заплакала.

А низенькие, кругленькие люди, выпучив кровавые глаза, покатились в шубах и в шапках по улицам, словно горох – от трамваев и автобусов.

Они хрипели, толкая друг друга, они ели пирожки с повидлом и ливером, давясь и гикая – творя новую бесконечную жизнь, новые дни в голубом, зеленом мае.

И голоса их мешались под небом с визгом трамваев, и в руках они несли новые коробки и сумки полные новых продуктов.

И заплакала Прокофьева горько, и крикнула она в заботе о людях вот что:

– Ой дураки-люди, глупые! Что ж вы в шубах-то бежите да в шапках! Лето ведь на дворе!

Так сказала Прокофьева и, сунув два пальца в рот, свистнула.

– А и точно! – закричали люди ей. – Солнце у нас вон как высоко-далеко! Жарит-парит-горячИт! Улюлючит-да-пищит!

А Прокофьева крикнула тогда, плача:

– Ой, вы, люди! Потеснилась я на Земле! Больше вам теперь станет товаров через меня неживущую с дня этого! Бывало, войду я в магазин...

И Прокофьева, сощурив в предсмертии выцветшие глаза без какого-либо явного выражения, хотела было пуститься в интересные воспоминания о земной жизни своей.

Да только не получалось у нее.

Хрипя и харкая – и в урны, и мимо – люди прошли стороной. Они пошли к солнечному горизонту, и вскоре не стало их видно за большими рюкзаками и пузатыми сумками-каталками.

Сильнее завизжали трамваи на поворотах, пронзительнее заскрипели камушки в колесах и превратились в пыль – и никто не стал слушать Прокофьеву. И как бы эта самая пыль из-под колес поглотила ее слова, смешала с вечностью...

«До завтрева мне надо вернуться домой», – рассудила Прокофьева.

12. Первый жуткий случай социалистической расчлененки

Вернулась она домой, и тут с ней случилось событие весьма престранное, если не сказать больше.

Сосед по площадке, подкупленный Тархо-Михайловской, у самых дверей схватил Прокофьеву за голову, потянул, крякнув, – и голова Прокофьевой легко отделилась от туловища ее.

– Жариков, и чего ты вытворяешь! – опешила Прокофьева. – Это же непростительный случай социалистического каннибализма, вот!

Прокофьева помчалась за ним со словами:

– Отдай! Отдай!

Однако Жариков швырнул ее голову в мусоропровод.

Голова покатилась вниз, ухнула в алюминиевый ящик, а ящик в ту же минуту схватил подговоренный пьяный человек и потащил к контейнеру.

И тут же на голову нацелился старик Мосин.

Глаза его вспыхнули, он защелкал челюстями, вцепился в ухо и захрустел.

– Это ж я, Прокофьева! – ахнула Прокофьева.

– Может быть, – мягко ответил Мосин и захрустел вторым ухом, миролюбиво, впрочем, спросив: – А закат-то какой занимается в предвечерье, а? Люблю я природу...

Она лягнула Мосина, сытый Мосин миролюбиво уполз за кучу мусора и уснул. Кислый сок объял уже уши Прокофьевой, и они включились в мирный процесс обмена веществ.

...Назавтра утром глянула она в глазок...

Ага, сама Тархо-Михайловская у дверей стоит, очередь начинает собой. А за нею пенсионерок тридцать-сорок уже выстроилось.

Шепчутся:

– Что, не окочурилась еще? Живяцкая какая попалась...

– В очередь за диваном моим уже стоишь? – обиделась кровно Прокофьева на Тархо-Михайловскую.

И на других пенсионерок она тоже обиделась, и слова такие она им сказала:

– Эх, подруги вы мои зубастые! Не вместе, что ли, по асфальту мы щербатому ковыляли, плюя в урны, да плюя мимо них? Да лягаясь время от времени направо-налево – не вместе?

Так сказала она и от жалости к самой себе заплакать хотела, да только не оказалось уже у нее слез, а выкатились из глаз две какие-то кругленькие стекляшки мутного цвета и одиноко стукнулись об пол. Так сильно она обиделась на пенсионерок.

– Пропадет же все равно, люди жэка растащат и пропьют все добро твое! – закричали пенсионеры в ответ, толкаясь, шипя и плача над горем ее.

– Безнравственный шаг вы делаете! – закричала Прокофьева. – Еще и в жэке я толком не была, а вы уж...

– Ты иди в жэк, – вполне миролюбиво распорядилась Тархо-Михайловская. – А мы все равно постоим...

И она улыбнулась пластмассовыми зубами белого снега и закричала другим пенсионерам:

– Что толкаетесь! Мне-то только диван нужен, только он у нее хороший!

– Так точно, хороший! – гаркнул тут некий адмирал в отставке с многомощным якорем на седой пузатой груди и попытался скрутить Прокофьеву татуированной рукой, чтобы труп сунуть под лестницу, а самому произнести следующие циничные слова. – Драть меня в три моря: килем влево-килем вправо!

– Жить буду я еще! – сказала Прокофьева; хлопнула дверью и была такова.

Этим она обидела голодных пенсионерок вусмерть.

– Никак нельзя тебе жить на свете! Уж сто номеров в очередь записалось! – воскликнула Тархо-Михайловская, и зло блеснули ее черненькие востренькие глазки.

Выглянула тут Прокофьева да вытянула наглого адмирала шваброй. И громыхалисто покатился тот вниз по лестнице, вздыхая:

– Эх, дорогая!

13. Клоп Василий оказался оборотнем-убийцей!

Но Тархо-Михайловская и в этой ситуации не растерялась.

Она махнула рукой, и в мгновение ока перед ней появился крупный международный гардеробщик Капитоныч, позвякивая в кармане копейкой, сверкая изощренной мыслью.

Он подозвал к себе домашнего клопа Василия, что-то шепнул ему.

...И как только наступила ночь, Василий вполз к Прокофьевой в постель и, покряхтывая, стал душить ее мохнатыми лапами. Прокофьева долго боролась с ним, харкая и матерясь. Наконец Василий присмирел, услышав такие благоразумные ее слова:

– Василий! И по мясо, и по масло, бывало, пойду я – да все о тебе думаю... Все холила я тебя, а ты мне в благодарность так поступаешь?

– Да зачем тебе кровушка в мире ином? – удивился Василий.

И, надо заметить, не без резона, – крупный он был аналитик, чего говорить.

Он прилег рядом: пузо вверх, а глазом так и стреляет, так и стреляет.

– Да как же без кровушки в мире ином? – обиделась Прокофьева. – Нельзя, не положено...

Но Василий чувствовал слабость своего друга.

Поэтому не без тайного злорадства он стал ворковать Прокофьевой в ухо:

6
{"b":"119539","o":1}