Шерстобитова схватила ея красненькие тряпичные авоськи, полные головами селедок, – и вышвырнула из головы своей многострадальной.
Из воздуха вышел сенатор Макгроу и сказал с кровной обидой:
– Эх, долги наши... Помнишь ли ты, Шерстобитова, как некогда глаз мне в газете «Правда» выткнула, где помещен был фотопортрет мой в рубрике «Антикоммунисты они же пиндосы»?
Он встретил политическое молчание Шерстобитовой.
– Помнишь ли: взяла ты вилку столовую о четырех уколах и ударила в глаз мне левый, размахнувшись в кухоньке четырех с половиной метров, громко при этом ахнув, а?
Подумала Шерстобитова о поступке своем недальновидном, схватила газету «Социалистическая индустрия», вырезала из нее глаз какой-то тоже американский и вставила сенатору.
– Вот услужила, вот обрадовала! – заплясал от счастья сенатор гопак, а потом нахмурился и закричал, пальцем ткнув в Шерстобитову. – Вот и попалась ты! Теперь-то тебя я со всех сторон вижу! Ух, бугряистая ты во все стороны советские!
Схватил пиндос атомную ракету и метнулся за Шерстобитовой. Словно газель горная побежала Шерстобитова, скрипя левой короткой ногой, – и спряталась за Днепрогэс.
Но зорок был американец.
Метнул он атомную ракету в Шерстобитову, пронзила ракета насквозь ее всю, кровь брызнула из Шерстобитовой на турбины, а рядом кто-то засмеялся злобливо и гулко, как на заре жизни:
– Говорил я: от пиндоса смерть зловещую получишь ты! Так и случилось!
И отлетел дух Шерстобитовой из дважды умерщвленного тела ее. И схватил её в охапку психагог одноногий, закричал что-то на греческом своем языке, заматерился, хапнул стопаря, сплюнул «козью ножку» и метнулся по горам, по долам, стуча костяным копытцем по земле и по камням.
А в это время выпорхнули из кустов плешивые, бородатые интеллигенты с запрещенной книгой в руках. Они плакали от счастья, целовались и на бегу спрашивали друг друга:
– Каково! Какая смелость! Дерзко! Чрезвычайно остро!
И скрылись в следующих кустах и затаились.
– Вот я вам! – пригрозил им Капитоныч из гардероба.
8. Зловещий оскал мафии
Со смертью Шерстобитовой в это же время случилось довольно-таки странное событие в окрестностях между собственно Капитонычем и памятником Юрию Третьерукому.
После того, как Капитоныч профессиональной матерой рукой задушил преступника-западника и загадочно удалился в гардероб, шаркая ногой и позвякивая чаевой мелочью в кармане, в это самое время вдруг один из членов кворума Мешков с незабываемым трупом западника в глазах, вскрикнул нечто несуразное...
И с того мгновения поведение его стало неадекватным.
Во-первых, он показал язык Капитонычу, что было непростительно для члена кворума, да и просто коммуниста. Увидь такое сейчас Петров П. С., он бы точно схватил Мешкова для внезапного повторения второго случая каннибализма в центре столицы.
Но мы помним, что Петров П.С., к счастью, был пьян.
Во-вторых, Мешков выскочил на улицу, встал рядом с Третьеруким. Он вытянул правую руку и сказал следующее, кивнув на Третьерукого:
– У меня и лысина, как у него, и галстук такой же, в горох, и бородка...
Это был небывалый случай гигантомании, такое даже Петров П.С. не мог себе позволить – ни пьяный, ни трезвый.
Глянули проходящие люди, обомлели: точно – весь в него, только фамилия – Мешков, а не Лелин.
Стоит заметить, что теперь Третьерукий в союзе с Мешковым образовывали сложную смысловую композицию о пяти руках, устремленных в разные концы: на север, на запад и на восток, как бы говоря, что любой из выбранных путей есть верный, чтобы было всем легче.
Капитоныч ахнул в гардеробе:
– Что ж ты гад, делаешь? В политику, что ли, ввязался! Совок! Да я за таких...
Он положил в карман восемь рублей четырнадцать копеек чаевых для подкупа, прихватил фотографию для изощренного шантажа и вышел из гардероба.
– Хай ду ю ду! – закричала жаба Алла Константиновна на международном языке.
– Мама мия! Феричита! – бросил цинично сквозь зубы Капитоныч, распахнул грудь и заревел:
– Да я ж тебя!
Ловкий Мешков отскочил и встал по другую сторону Третьерукого, завопив сильнее прежнего:
– Я – он! Лелин!
Голова Капитоныча задымилась от таких небывалых речей.
Сильной рукой он выхватил огненную извилину из нее, набросил на шею Мешкова и стал душить.
Мешков пнул ногой Капитоныча. Капитоныч киногенично упал и красиво захрипел, катаясь по земле.
Потом он отряхнулся и сказал, плюясь кровью:
– Погоди маненько, гад. От нашей руки не уйдешь. Сила несметная в нас заключена...
И гордо-зловеще удалился в гардероб и там тайно принялся пересчитывать чаевые.
9. Коррупция в загробном мире приняла чудовищные размеры!
А старухи в Москве, между тем, заскрипели многолетними костьми и пустились в воспоминания.
Спросили они друг у друга:
– Что ж, никак над головами нашими целый год кругленькай пролетел?
– Точно! – отвечали другие пенсионеры в очереди. – Цельный год над головами нашими пролетел: кругленькай, словно тыковка золотая...
– Между тем, – крикнули в очереди не без пафоса, – снег упал на асфальт; превратился он в лед, и по улицам нашим людяческим много народу прошло, в том числе и нас. Да не все дошли до дня сегодняшнего! Иные упали-пали-али, да головами-то об лед крутой, об лед горячий! И умерли многие, вот!
– Потом наступила весна, – закричали все. – И по асфальту все мы как вжарили, да как метнулись все мы по улицам майским: и никто не упал, не умер до сроку!
– Ну и лето теперь наступило! – подхватили все. – Живы мы и здоровы!
Так говорили пенсионеры и люди другие в очереди, а между ними ходила Чанская и жаловалась:
– Что зима мне льдистая! Что весна мне юная! Да что лето мне раздето – да хоть трижды оно разлетайся, да хоть трижды оно разыграйся, только нету у меня половинки головы моей головинки!
И сказали тогда ей в очереди так люди – люди умные, головастые, люди добрые, языкастые:
– Пойди ты, Чанская, в домком: напиши заявление. Там Фомичев со склада выдаст тебе новую головенку, сообразит. Да смотри, не бери любую, возьми Ключаренки ты голову. Сдохла она месяца два назад – а мыслястая была какая!
Пришла Чанская на склад и крикнула Фомичеву:
– Хай, друг! Ты разум Ключаренки мне дай!
Но Фомичев заскупился. Тогда Чанская сунула ему в тайно протянутую руку новые хлопчатобумажные колготки тридцать восьмого размера лягушачьего цвета и две морковки.
Подкупленный Фомичев пожевал губами, сбросил штаны, натянул колготки на белы костяшки и притягательно улыбнулся:
– Заходите, Марья... простите, забыл по отчеству...
– А нету у меня отчества, – сказала Чанская просто и стала щелкать семечки.
– Как так? – изумился Фомичев изъяну такому человеческому.
– Было у меня отчество, да Федоскина подлая память мою сожрала...
Подкупленный Фомичев прокряхтел:
– Эх девчонки, девчонки... Проходи, Марья, сюда, мы тебе сейчас чего-нибудь подберем...
Тут застонала в углу старый железный большевик Попова.
Она была сдана Фомичеву из желтенькой «хрущевки» напротив. Она застонала и стала говорить предателю идеалов Фомичеву такие речи:
– Эх, если б не отнял ты у меня зоркий глаз, Фомичев, да не продал бы его Панфиловой за пачку зебражанского чая – я бы точно в тебе разглядела сейчас врага наших чистых истоков...
– О! – вскричал Фомичев и бросился к куче тел в углу. – Тогда получи ты!
Он нагнулся в углу, так что его тощий зад в колготках взлетел вверх, сунул щипцы Поповой в рот и вырвал ей язык, сказав при этом:
– И вырвал грешный твой язык Александр Пушкин...
– И правильно ей, – одобрила Чанская и пригрозила. – Будешь шуметь ты, скажу я Топоркову, что безъязыка отныне ты. Уж точно он тебя любить не будет... На хрена ему безъязыка зазноба?
Попова тогда хрипастым обрубком закричала из кучи: