Строев между тем рассказывал о посещении своем квартиры жены, где она жила с Савиным, о том как, последний вышвырнул его за дверь, передал о подаче им жалобы мировому и решении съезда, приговорившего Николая Герасимовича к двухмесячному аресту, отъезде обоих «голубков», как он называл Савина и свою жену, из Петербурга, возвращении и бегстве Николая Герасимовича от арестовавшего его пристава и, наконец, внезапный отъезд из Петербурга Маргариты Николаевны — словом, все то, что известно уже нашим читателям.
— Куда он сбежал, я не знал, — говорил далее Строев, ни разу не прерываемый Настасьей Лукьяновной, как-то уже совершенно безучастно относившейся к рассказу.
Это происходило потому, что она предвидела конец, почти знала его.
— По отъезде Савина, я несколько раз порывался зайти к ней, не пустили, швейцар и лакей, как аргусы какие, сокровище это, Маргаритку-то, сторожили… Видел я ее раза два, как в карету садилась… Раз даже дурным словом обозвал… Очень пьян был… Теперь каюсь, не годится это. Узнал затем, что и она уехала, след был совсем потерян… Куда кинуться?..
— Да вы, собственно, зачем за ней ездите? — спросила сквозь зубы Настасья Лукьяновна.
— Как зачем?.. Ведь она мне жена… — удивленно сказал Строев. — Мне без нее скучно… Нам в одном месте и надо быть, по закону.
Глаза его приняли какое-то безумное выражение.
Он быстро схватил графин с водкою, налил себе рюмку и выпил залпом.
Молодая женщина даже попятилась от него.
Со свойственной ей русской сметкой она поняла, что этот сидящий перед ней человек, сошедший с ума от любви к бросившей его жене в Париже, до сих пор еще не «приведен в разум», что точка его помешательства так и осталась в нем в безумной мысли, что он и любимая жена должны быть вместе.
Это, однако, не давало ей возможности признать все им рассказанное за бред сумасшедшего — о, как дорого бы она дала за это — так как она понимала, что на все, не касающееся его отношений к жене, он смотрит так здраво, как и всякий нормальный человек.
В его словах была только правда — горькая правда. Она ключом била в тоне его голоса и в блестевших на его глазах крупных слезах.
«Правда, все правда, хотя он и поврежденный…» — мысленно решила Настасья Лукьяновна.
— Однако, я стал допытываться, не известно ли кому, куда девался Савин, которого мне хотелось очень засадить под арест на два месяца, — продолжал между тем говорить Строев, — нашелся, месяца через три, добрый человек, дал мне список его имений… Что-то подсказывало мне, что непременно я найду его в одном из них… Поеду, думаю, наудачу… Написал на бумажках названия имений, завернул каждую бумажку трубочкой, как это делают в лотерее-аллегри, положил в шапку, развернул… Руднево — туда значит и ехать надо… Там он, там… И до того эта во мне уверенность явилась, что я даже градоначальнику заявил, что отставной корнет Савин проживает близ Тулы в именьи Руднево, а потому и прошу дескать сообщить местным властям о приведении приговора санкт-петербургского мирового съезда над ним по моему делу в исполнение, а сам на машину и покатил… Приезжаю в Тулу, являюсь к исправнику, так и так, дескать, получите вы на днях из Петербурга бумагу об отставном корнете Савине, проживающем у себя, в селе Рудневе… «Бумаги мы еще не получали, а если и получим, отошлем обратно», — отвечает мне исправник. «Это почему же?» — спрашиваю. «А потому, что в селе Руднево господин Савин не проживает, да и самое Руднево ему не принадлежит…» Вот, думаю, так фунт… Вот и лотерея-аллегри — обмануло гаданье… Откланялся я исправнику и пошел было из его кабинета, но вернулся и спрашиваю: «А кому же в настоящее время принадлежит Руднево?» — «Дворянке Маргарите Николаевне Строевой». Тут я и понял все.
Настасья Лукьяновна продолжала сидеть молча, только углы ее губ подергивались судорогой.
Ее страшное подозрение о другой, хозяйничающей в Рудневе, оправдывалось.
— Начал наводить я в Туле частные справки… Оказалось, что имение он продал моей жене за пятьдесят тысяч — цена же ему тысяч сто — ну, да не деньги брал, так стоит ли говорить о цене… Паспорт ей выправил и сам с ней в нем благодушествует, но официально живущим в нем не значится… Маргаритке моей паспорт достал от предводителя дворянства, как дворянке и местной землевладелице… Оборудовал дело так, что, как говорится, комар носа не подточит… Ехать думаю туда… Только петербургский его прием больно мне памятен, а там он меня с супружницей моей собаками, думаю, затравят, что с них возьмешь… Тут разговорился я раз с одним добрым человеком, он мне о вас и порасскажи… Все доподлинно знает… Как Савин вас в Серединской хозяйничать отправил, чтобы место очистить для другой хозяйки в Рудневе, как вы любили его и любите… «А может она все знает да покрывает его шашни» — говорю… А он мне в ответ: «Нет, она не такая!»
— Это-то верно, что не такая… — как-то выкрикнула Настасья Лукьяновна, и глаза ее блеснули страшным, почти нечеловеческим гневом.
— Дай, думаю, у ней побываю да порасскажу, может она моему горю и поможет, образумит своего соколика… Где исправник не сможет, там баба, думаю, в лучшем виде дело отделает… Ха, ха, ха… Больше мне от вас ничего и не надобно… Чтобы он только бросил Маргаритку-то, да и имение, как ни есть, отнял… Один бросит, другой бросит, надоест менять ей, она ко мне и вернется… Одной этой мыслью и живу. Люблю ее, люблю, подлую… Кабы не надежда эта, давно бы пулю в лоб пустил… пулю.
Он неудержимо зарыдал, уронив голову на сложенные на столе руки.
Молодая женщина безучастно смотрела на него.
Глаза ее были сухи и горели каким-то зловещим блеском. Ее горе казалось ей таким громадным, что в нем, как в море, утопало всякое другое, а особенно горе этого сумасшедшего человека, влюбленного в негодяйку жену и старающегося о том, чтобы она, брошенная всеми, вернулась к нему.
Все это промелькнуло в ее сознании, но промелькнуло последний раз.
Вдруг она стала дико озираться и, наконец, молча встала и, пятясь задом и как-то странно махая руками, вышла из комнаты…
— Хе, хе, хе… Проняло… Достанется вам от нее, г. Савин, отдадите вы мне мою Маргаритку, хе, хе, хе, отдадите… Ее только Мне в жизни и нужно, ее… Все отдам… все… за нее… Миллион, два миллиона… Отдам, не пожалею… — бессвязно бормотал остававшийся сидеть Строев. — Покажу я вам, покажу… — делал он руками угрожающие жесты…
Глаза его сверкали и бегали.
Его, видимо, снова охватил приступ безумия…
Несколько успокоившись, он стал наливать себе рюмку за рюмкой и, не закусывая, пил залпом, иногда лишь повторяя перед тем, чтобы выпить:
— Еще опрокидонт!..
Через несколько времени в столовую вошли баба-работница и Оля.
Первая взяла со стола самовар, а последняя спросила, обращаясь к Эразму Эразмовичу:
— А где же Настасья Лукьяновна?
Тот посмотрел на нее помутившимся взглядом, взял графин, приподнял его на свет и, видя, что он пуст, молча встал со стула и неверными шагами вышел из столовой.
Увидав, что он встает и так странно глядит на нее, испуганная Оля стремглав выбежала из комнаты.
Эразм Эразмович между тем добрел до отведенной ему комнаты и пластом упал на постель. Видимо, его заявление, что никакая настойка его не сморит до вечера, было им сделано несколько опрометчиво.
Скоро комната огласилась его громким храпом.
Он проснулся часов около четырех дня.
В это время уже все Серединское, не только усадьба, но и село, были на ногах, пораженное странным, загадочным исчезновением Настасьи Лукьяновны.
Работница и Оля обошли весь дом сверху донизу, искали под кроватями и под мебелью… Работники исходили весь сад, а крестьяне всю близлежащую рощу, но нигде не было, вдруг точно сквозь землю провалившейся, домоправительницы…
— А гость? — спрашивали у Оли.
— Гость, что ему делается, пьяный дрыхнет… — со злобой ответила девочка, инстинктивно догадываясь, что между разговором, который этот «пьяный гость» вел с Настасьей Лукьяновной, и ее исчезновением, была прямая связь.