Какая тут академия!
Чем же наполнил он эту пустоту жизни? Почему он сделался даже моралистом и сверху вниз смотрит на него, Савина, и на других, подобных ему прожигателей жизни, для которых наслаждения мгновениями составляют цель жизни, а цепь этих мгновений — самую жизнь. Какие, более серьезные, жизненные цели знакомы Маслову и почему они не знакомы ему, Савину?
«Семейная обстановка? — несется в голове Николая Герасимовича. — Но ведь Маслов, как и я, был привезен отцом, служащим в Сибири, в лицей и оставлен одиноким, у него нет даже — он говорил ему — ни сестер, ни братьев, в Петербурге есть родственники, но и у него, Савина, они есть…»
Николай Герасимович даже вспомнил, что надо к ним еще сегодня заехать с визитом, вынул из маленького кармана рейтуз часы и посмотрел на них…
Был третий час в начале.
«Еще успею!» — подумал он, не поднимаясь с дивана, видимо не желая расстаться еще с неразрешенным вопросом.
Не семейной, значит, обстановкой заполняет свою жизнь Маслов! Чем же? Чем?
«Чувством!.. Любовью!..» — вдруг осенило Николая Герасимовича.
Он как-то вдруг разом понял, что это именно так, что он наконец нашел искомое.
— Он любит, — проговорил он даже вслух и как-то невольно повторил это слово:
— Любит!
«Я никогда еще не любил…» — со вздохом подумал он, и все лицо его, выразительное, красивое, подернулось вдруг дымкой грусти.
Николай Герасимович стал припоминать свои отношения к девушкам и женщинам с самой ранней юности, чуть ли не с отрочества, даже с детства.
Среди воспоминаний последнего перед ним промелькнул образ мадемуазель Эрнестины, высокой, стройной француженки, его первой гувернантки, даже, пожалуй, бонны… Он припомнил ее грациозную походку, плавные движения, матовый цвет лица, оттеняемого как смоль черными волосами, и большие карие глаза… Ему было восемь-девять лет и он обожал ее… Он по целым часам глядел на нее, затаив дыхание. Ей он обязан превосходным знанием французского языка, он с любовью учился у нее ее родному говору, прислушиваясь к чарующей музыке ее речей… Ее взгляд, обращенный на него, приводил его в трепет; когда она, чтобы приласкать, сажала его к себе на колени, он весь дрожал от волнения… Он не мог объяснить себе этого чувства — он говорил, что он обожает мадемуазель Эрнестину. Это обожание заметили отец и мать, замечали соседи, они смеялись над ним, называя его «влюбленным». Детское сердце до боли сжималось от этих шуток над его чувством. Он стискивал свои кулачонки, чтобы скрыть готовые брызнуть из глаз его злобные слезы. Когда мадемуазель Эрнестина, прожив три года, уехала за границу, он был неутешен, не хотел слушаться новой гувернантки, старушки Пикар, и с того времени начались проявления его несдержанности, прямо необузданности — черты, которые — он сам сознавал это — остались до сих пор в его характере.
Перед Николаем Герасимовичем восстало время, проведенное им в Москве перед переходом в гусарский полк.
В Москве в то время все знали двух хорошеньких сестер Баум, за которыми бегала вся московская молодежь.
Сестры Баум бывали везде и особенно часто их можно было встретить на балах и вечерах дворянского собрания и на модном тогда катке Фомина.
Звали их просто по именам, Тиночка и Эммочка.
Представленный на балу в дворянском собрании, Николай Герасимович стал бывать в доме их матери, толстой немки, с сильно подведенными глазами, и вскоре сделался неразлучным спутником прелестной Тиночки.
Шестнадцатилетняя красавица овладела его сердцем, и он отдался страсти слепо, без рассуждений. Пылкий по натуре и необузданный по нраву, он влюбился, что называется, по уши.
Да и было в кого. Прелестная, высокая, стройная и замечательно красивая девушка была умна, приветлива и без всякой натянутости, так свойственной московским барышням.
Темные волосы окаймляли красивое матовое с правильными чертами лицо; носик с горбинкой был изумителен, темные большие глаза смотрели так нежно, и пухленькие алые, сулящие страсть, губки прикрывали два ряда жемчужных зубов.
«Это-то была наверное любовь, первая, чистая!» — думал Николай Герасимович, восстанавливая, как мы видели, в своем воображении чудный образ пленившей его девушки.
Она как живая стояла перед ним.
«Была ли это любовь?» — снова задал он себе вопрос и, несмотря на то, что еще так недавно разрешил его утвердительно, теперь, обдумав, изменил свое решение.
Нет и нет… это была только страсть, брожение молодой крови. Любовь не излечивается покупными лобзаниями.
«Я никогда не любил…» — закрыл лицо руками Николай Герасимович.
«Пустота жизни — это жизнь без любви…» — сделал он вывод из всего им передуманного.
IX
КАТЬКА-ЧИЖИК
Театр Берга был действительно набит, что называется, битком. Савин и Маслов приехали в половине первого отделения. Филиппо только что спела свое знаменитое «L'amor» и театр положительно дрожал от аплодисментов и буквально стонал от криков «браво», «bis» и «фора».
Николай Герасимович и Михаил Дмитриевич прошли в первый ряд кресел среди этого бушующего моря голов с шевелюрами всех оттенков, между которыми, впрочем, преобладала седина и порой совершенное отсутствие шевелюры.
Всех почти, кого встретили они в первых рядах партера, они знали, если не лично, то по фамилиям — это были сливки мужской половины петербургского общества, почтенные отцы семейств рядом с едва оперившимися птенцами, тщетно теребя свои верхние губы с чуть заметным пушком, заслуженные старцы рядом с людьми сомнительных профессий, блестящие гвардейские мундиры перемешивались скромными представителями армии, находившимися в Петербурге в отпуску или командировке, изящные франты сидели рядом с неотесанными провинциалами, платья которых, видимо, шил пресловутый гоголевский «портной Иванов из Парижа и Лондона»; армяне, евреи, немцы, французы, итальянцы, финны, латыши, татары и даже китайцы — все это разноплеменное население Петербурга имело здесь своих представителей.
Приманкой для всей этой «смеси одежд и лиц, племен, партий, состояний» — служил персонал исполнительниц.
Большая часть шансонеток пелась на французском языке парижскими бульварными певицами, приехавшими за русскими рублями.
Их лихой, бравурный шик, остроумный, доходящий до грации, цинизм, хорошо гримированные, хорошенькие, пикантные личики исполнительниц, более, чем откровенные костюмы — все это разжигало страсти даже пресыщенных и устарелых людей и туманило головы молодежи.
Француженки были все на содержании или искали содержателей, обнаруживая при этом изумительные таланты, не столько на сцене, сколько за кулисами, умением вскружить головы всем, кто, так или иначе, попадал в их набеленные ручки.
Корифейки пристраивались к старичкам-капиталистам, заурядные отдавались молодежи. Любовники и содержатели были известны всем завсегдатаям театра и отношения их к содержателям были на виду, у всех.
Все было, как говорят в Сибири, «за всяко просто».
Между сценой и зрительной залой существовала несомненная связь, к сожалению, не духовная.
В театре собственно было мало театрального.
Причину колоссального успеха и ежедневного полного сбора надо было искать в том, что неизбалованные петербуржцы воспринимали эротический наркоз при одном появлении на сцене полуобнаженного цинизма и им было все равно, в каком бы диком и необузданном разгуле он не проявлялся.
В то время, когда Николай Герасимович в первый раз посетил театр Берга, он уже только носил фирму своего основателя.
Сам Берг, нажив солидный капитал, бросил антрепризу, и театр стал переходить из рук в руки, от одной певицы к другой.
Конечно, антреприза велась на средства любовников, и первым после Берга антрепренером был знакомый нам Яков Андреевич Хватов для своей содержанки Антуанетты.
Последняя была, собственно, второстепенная шансонетная певица, но положительно умирала от зависти к своим подругам, имевшим успех на сцене, или, как Филиппо и Бланш Гандон, пристроившихся к богатым сановным старичкам.