Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Бродский сказал однажды, что в Америке не с кем говорить о поэзии, разве что с Львом Лосевым, Барышниковым и Томасом Венцловой. Вы действительно много говорили о поэзии?

– Обо всем на свете. Много о политике, Иосиф говорил: «Ну мы с тобой прямо пикейные жилеты». Потом, простите, о дамах. О сексуальных проблемах. Я как-то раз сказал: «О чем мы с тобой ни говорим – Оден, Ахматова, пятое-десятое – и все сворачиваем на баб». Иосиф ответил: «Это потому, что мы живем окопной жизнью. Мы как солдаты в окопе». Но конечно, говорили и о стихах, я был для него хорошим собеседником, потому что слушал. Особенно не встревал, не возникал. В основном просто слушал то, что он имел сообщить. Это были целые лекции об Одене, Баратынском, Цветаевой, многое из сказанного мне я потом прочел в его статьях. И даже отзвуки своих соображений в этих статьях потом находил. Наши разговоры я записывал. Я очень горд тем, что веду подробные дневники, причем 40 лет и каждый день. И при советской власти вел, и вывез. Там записано огромное количество разговоров с Бродским. Если когда-нибудь они будут опубликованы, это будет материал довольно интересный. Но это возможно только после моей смерти.

– Где вам проще писалось, пишется, в Литве, Вильнюсе, в путешествиях?

– Я вообще с трудом пишу стихи. У меня есть канонический сборник, в данный момент в нем 196 стихотворений. Считается, что поэт должен написать по крайней мере стихотворений 500, столько было у Пастернака, у Мандельштама, хотя у Кавафиса не больше 200. В начале эмиграции пришлось делать академическую карьеру. Сначала Чеслав Милош устроил мне курс в Беркли, где сам работал. Я прочел этот курс, о теории Лотмана, по-русски, потом преподавал в основном литовский язык в UCLA – три года, для литовскоязычных, которым было плевать на этот язык, но родители заставляли. Это был самый трудный преподавательский опыт в моей жизни. Ребята меня не любили, даже слегка издевались. Я понял, что значит быть нелюбимым преподавателем. Потом я потерял место. И вот тут первый раз в Америке испугался. «Умными глазами» уже видел тот забор, под которым умру. Но Бродский и Милош стали меня продвигать в Йеле: позвонил Виктор Эрлих, предложил преподавать курс русской поэзии, но без Пушкина. Я попробовал, а потом сделал Ph. D. Писал статьи, какие-то публикации, в течение двух лет сочинил диссертацию, получил звание Assistаnt Professor, потом потихоньку поднимался, и к моему великому удивлению стал Full Professor… Но пока я делал эту скромную академическую карьеру, мне было не до стихов.

– Вы назвали себя учеником Лотмана, и вообще вы много занимались литературоведением и написали несколько литературоведческих книг. Сейчас, как вам кажется, литературоведческая наука переживает кризис?

– Да. В Америке ничего уже не придумаешь. Существует некая Тheory. А Theory – это не совсем понятно что. Мне кажется это довольно бесплодным сотрясением воздуха. Это попытка продвигать интересы определенных маргинальных групп, будь то дамы, гомосексуалисты или колониальные народы. Конечно, они заслуживают человеческой жизни, и интересы их продвигать надо, но надо ли это делать таким образом, я не уверен. Так что я в общем традиционалист. Одна аспирантка в Йеле, которую хотели оставить при кафедре, сказала в компании, и об этом донесли: «Ну, у нас все динозавры»… Но она, как я потом сказал, не учла опыт фильма «Парк юрского периода»: динозавры очень неприятные и опасные звери. Кончилось тем, что ей места не дали. Так вот я динозавр, я традиционный литературовед. Деконструкция – не для меня. У меня к этому аллергия. Когда я начинаю читать Деррида, я бросаю книгу.

– Но в ваших стихах поминается Фуко.

– В стихах – да. Но если что мне нравится в Фуко, так это его введение к «Словам и вещам», где он разбирает «Менины» Веласкеса. Это гениальная искусствоведческая работа. У меня есть такой стишок, которого нет на русском языке, «Дисциплинировать и наказывать. Экскурсия в исправительно-трудовое заведение такое-то». Речь идет о питерских Крестах. Это название взято из Фуко. Уже просто из снобизма. Причем этот стишок в духе анти-Фуко.

– Вы правда были на такой экскурсии?

– Действительно, там сейчас проводятся экскурсии. Показывают камеры, показывают сидящих там людей. Это мрачно, да и неэтично туда ходить, но мы все-таки пошли, потому что там сидел Набоков старший, там сидел сын Ахматовой, Лев Гумилев, там сидели Заболоцкий, Бродский.

– Мой следующий вопрос опять про ваши стихи. Стихи очень тонкие и интеллектуальные, но это все же лирика. И мне лично не хватило одной важной для всякого поэта темы – любовной. Она, конечно, иногда возникает, но в очень сдержанном виде. А вообще-то у вас ни одного страстного любовного стихотворения!

– Ну, я стеснительный человек. Вы то же самое говорите, что моя жена: «А где стихи, мне посвященные? У нас такая любовь, такая любовь». У нас действительно романтическая история, она была, на мой взгляд, первая красавица Советского Союза, девушка из Питера. Ей было 20 лет, мне 30, потом мы расстались, а встретились через 23 года в Голландии, после перестройки. И немедленно оказались опять влюблены друг в друга до безумия, и очень скоро поженились. Вот когда она спрашивает про стихи, я ей говорю: «Как же, вот это про тебя, и это». Она говорит: «Ну, как-то не видно». Действительно, таких стихов, где «пломбы плавятся от страсти», у меня нет. Поэтический темперамент, видимо, другой.

– Судя по сборнику, который вышел только что на русском, вы постепенно переходите к белому стиху.

– Пожалуй, и отчасти под воздействием Ходасевича. Мне очень нравятся его белые стихи. Впрочем, рифма не всегда уходит, может быть, переводчик иногда ее не передает. У меня есть строфы с очень сложной рифмовкой, когда первая строчка рифмуется, например, с седьмой, вторая с пятой, и иногда это уловить невозможно, но рифма есть. Мне легче и приятнее написать рифмованный стих, чем белый. Кстати, я сидел сейчас в Черногории и писал стихи. Первый стишок написал в рифму, об извержении вулкана Мон-Пеле, который разрушил город Сен-Пьер: погибли все, кроме заключенного в карцере. При этом Блок и Белый видели таинственные красные зори, возникшие из-за этого извержения, которое они считали предвестием нового золотого века. Каким век на самом деле оказался – все знают. Второй стишок – верлибр, третий – горацианский логаэд, вроде Exegi monumentum, а четвертый – обычный белый стих, то есть нерифмованный пятистопный ямб. Попробовал весь спектр возможностей.

– А кто из наших современных поэтов вам близок? Как вы вообще оцениваете сегодняшнюю культурную ситуацию в России?

– С культурой сейчас плоховато во всем мире. Не видно великих людей, в том числе и в России. Не только поэтов, писателей, но и всех остальных, даже кино – не совсем то, что было. Наблюдается некоторый культурный упадок. Один мой приятель, литовец, кстати, нашел хорошую формулу: в культуре всегда очень хороши предреволюционные годы. Были замечательными годы перед Французской революцией – а после этого так себе… Серебряный век был великолепен, но после революции подобного уже не было. До перестройки было много хорошего, в любой области культуры, сразу после перемен – средне. Из русских поэтов мне нравится Тимур Кибиров, но не нравится Пригов. Кто-то ответил у нас в эмиграции на вопрос, кто такой Кибиров – «ну, это Пригов, только писать умеет». Я хорошо отношусь к Гандлевскому, к Елене Шварц, у меня старые дружеские связи с Рейном. Но возможно, я уже не очень внимательно слежу за современной поэзией и кого-то пропустил.

– И напоследок вопрос о Литве. Ощущает ли себя кто-нибудь в сегодняшней Литве наследником Великого княжества литовского?

43
{"b":"119080","o":1}