Военные страницы – самые сильные в книге. Грасс просто описывает виденное. Но этого более чем достаточно. «Мой ровесник, да еще с пробором слева, как у меня, висит рядом с офицером неопределенного звания, которого военно-полевой суд разжаловал перед казнью. И снова вижу забившие дороги толпы беженцев… На чемоданах и узлах сидят дети, пытающиеся спасти своих кукол. Старик тащит тележку с двумя ягнятами, которые надеются уцелеть на войне».
Наступающие Иваны. Разметанная в ошметки дивизия, в которой служил Грасс, – во время этого чудовищного обстрела сам юный герой от страха обмочился. Засохшая мыльная пена на щеке недобрившегося солдата. Это нельзя вместить. Об этом невозможно рассказать. Не секрет, что многие русские ветераны тех же битв молчали до конца жизни, предпочитая говорить о войне лишь в жанре баек или героической поэмы. Грасс решился. И вспомнил о своем прошлом без художественного вымысла, без пафоса и бесстыдства, со спокойствием и мудростью человека, понимающего, что такое жизнь и смерть. На фоне этого понимания и пережитого кровавого ужаса, не выплескиваемого в словах, страх быть непонятным или гонимым выглядит смехотворным.
…На войне жизнь Грассу спасали нелепые случайности. Он выжил, потому что не умел кататься на велосипеде. Потому что вовремя начал напевать в лесу детскую песенку – и неведомый прохожий ее вдруг подхватил. И потому, что был ранен. Грасс не сделал в той войне ни единого выстрела. Бог, в которого Грасс не верит, уберег нам этого удивительного летописца.
Узнав о нацизме правду, Грасс стал социал-демократом и антифашистом. Но так и не простил себе юношеской слепоты. Найдется ли хоть один русский (например) автор, готовый к публичному покаянию? Экс-рядовой «Гитлерюгенда» дает миру очень жесткий урок.
Гюнтер Грасс. Луковица памяти. Перевод с нем. Б.Хлебникова М.: Иностранка, 2008.
Часть 4
Длинные рецензии
«Бог сохраняет все; особенно – слова…»
[4]
О романе Михаила Шишкина «Венерин волос»
Роман Михаила Шишкина «Венерин волос» породил дружный и недоброжелательный хор критических откликов. В угрюмой многоголосице слились голоса критиков самых разных направлений, поколений и литературных вкусов.
Любое недоброжелательство, кажется, есть лишь результат верхоглядства, неумения слушать и нежелания понять, о чем тебе, собственно, хотят рассказать. Естественная эволюция, которую проделывает подавляющее число вменяемых зоилов: от горящих молодым задором разгромных рецензий – к спокойным и внимательным разборам текстов. Таков путь мудрости – в отрицании нет понимания и, следовательно, любви.
Потому-то самые разные критики, построчив рецензии год-другой-десятый, приходят в итоге к этой простой, никогда не декларируемой вслух, но вовсю практикуемой стратегии: «не нравится – молчи, не откликайся вовсе».
Однако на Шишкина не откликнуться было невозможно. Букер пятилетней давности, только что полученная премия «Национальный бестселлер» – для служителей Музы Литературной Злободневности раздражители неодолимые. Час пробил. Одинокие голоса Александра Агеева и Натальи Ивановой, ставших за Шишкина горой, совершенно потонули в общем гвалте.
Павел Басинский простодушно предпочел прозу Михаила Шишкина роману рублевской красавицы Оксаны Робски (Литературная газета. 2005. № 29). Андрей Немзер трижды назвал писателя имитатором, изображающим «то страсть, то мысль», попутно обвинив цюрихского затворника в «любви к себе», «нежному и удивительному» (Время новостей. 2005. 10 июня, 22 июня, 12 августа). Лев Данилкин, не скрывая растерянности перед сложным текстом, предложил Шишкину перейти с русского на немецкий. «Гражданин кантона Ури, раз уж ему там gut geht, должен и изъясняться соответственно» (Афиша. 2005. 13 июля). Что ж, логично: раз я так и не понял, чего ради написан роман, значит, обругаю автора не с литературных, а с этических позиций: руки прочь от русского языка и любимой России.
Этические требования предъявил Шишкину и Дмитрий Ольшанский (GlobalRus.ru). Признав в писателе талант масштаба Владимира Набокова, Ольшанский тем не менее заклеймил автобиографического героя романа за то, что он лишен «способности к состраданию», а также «острого переживания собственного греха и гнетущего чувства вины – и даже за чужие злодеяния». Никита Елисеев обвинил автора «Венериного волоса» в том, что тот наслаждается российскими ужасами из сытой Швейцарии, а также в других многочисленных грехах (Новый мир. 2005. № 9)… Но обвинения Елисеева пересказывать не хочется: они произнесены в тоне предельного раздражения, делающем дискуссию невозможной.
Как становится очевидно даже из этого краткого, и, увы, далеко не полного обзора, в самых острых случаях, к каковым Шишкин, без сомнения, относится, случаях, словно бы задевающих подсознание, на поверхность современной литературно-общественной мысли всплывает вдруг утлая баржа идеологической критики. Вольно ли, невольно, но стар и млад принимаются присягать критической школе и принципам Добролюбова—Писарева. И потому идеи, которых критики у Шишкина в достаточном количестве, к своему разочарованию, не обнаружили, оказываются много важнее романа как целого. Поэтому почти каждый из писавших о «Венерином волосе» хмуро помянул и шишкинский отъезд. Затекстовые обстоятельства бросили на роман черную тень.
Допускаю, что тень оказалась особенно густой еще и потому, что сам Шишкин с моцартовским легкомыслием пребывает по ту сторону здешней конъюнктуры: ничто в его романе не выдает угодливости перед читателем, живущим именно в России. Писатель написал свой роман для всех, не только для россиян, но и для европейцев из Западной Европы, и для американцев, и для израильтян. А когда тебя так простодушно и беззлобно «не учитывают», – это, соглашаюсь, обидно. По тем же причинам Шишкин не вписывается ни в одну из привычных для российского профессионального читателя парадигм: он не похож ни на Людмилу Улицкую, ни на Алексея Слаповского, ни на Виктора Пелевина, ни на Сашу Соколова. И даже на Солженицына он совершенно не похож. Ни на кого. С кем он? Непонятно. Слишком очевидно: он пишет, потому что не может иначе. И все это, разумеется, тоже невыносимо.
При несомненном обаянии описанной авторской позиции наступает миг, когда с автором необходимо проститься. Перед нами большой, гулкий, сложно устроенный текст. Заметим, автором уже написанный, а потому пора наконец забыть, чье перо выводило эти строки на бумаге, где этот человек живет, кого любит и какого цвета у него глаза. Вглядимся наконец в то, что у него получилось, – ради чего все это написано и о чем?
Первая подсказка заключается уже в оформлении романа, которое сделал «Вагриус». На обложке «Венериного волоса» – фрагмент фрески «Воскрешение плоти» Луки Синьорелли в итальянском соборе Орвието. О фреске помянуто позже и в романе: «Слушай, в путеводителе написано, что в Орвието нужно обязательно посмотреть в соборе фрески Луки Синьорелли „Воскрешение плоти”»… Подсказка вторая, звучащая в унисон с сюжетом фрески, скрыта в эпиграфе к роману: «И прах будет призван, и ему будет сказано: „Верни то, что тебе не принадлежит; яви то, что ты сохранял до времени. Ибо словом был создан мир, и словом воскреснем”» (Откровение Варуха, сына Нерии. 4, XLII).
Это цитата из неканонической части апокалипсического видения пророка Варуха. То, что это апокриф, – принципиально. Потому что «Венерин волос» – невероятно азартное и, конечно, не претендующее на каноничность толкование образа «воскрешение плоти».
Роман начинается с историй. Их рассказывают россияне, желающие получить в Швейцарии статус беженцев. Они попали в Цюрих из Чечни, из детского дома, из тюрьмы, их дом сожгли, их родителей убили, их насиловали черенком метлы в задний проход, их детей расстреливали в упор. Они про это рассказывают, чтобы не вернуться домой. Главный герой романа, переводчик, толмач, переводит эти жуткие подробности на немецкий язык. В перерывах между допросами заглядывает в «Анабасис» Ксенофонта. И потому где-то рядом греческие наемники отступают к морю, шагают сквозь пустыни и города, переправляются через реки, а однажды к их кострам на снегу спускаются с гор чеченские беженцы, жители горного аула, поклявшиеся, что лучше умрут, чем сдадутся русским. Их встреча естественна и не вызывает вопросов, чеченцы и эллины отправляются в путь вместе. Но жена толмача больше не хочет жить с ним. А толмач не только переводит чужие истории, он еще и пишет странные, полуфантастические письма сыну Навуходонозавру, рассказывая ему о службе в Министерстве обороны швейцарского рая, о своей нелепой учительнице – зоологичке Гальпетре, любительнице Януша Корчака, обо всем, что ему самому интересно. Гальпетра, кстати, внезапно является толмачу в Риме – в тех же, что и когда-то, полурасстегнутых зимних сапогах на молнии и мохеровой шапке. В этот гул судеб, перекличку эпох и цивилизаций вплетен еще один голос – голос Белы, певицы, в которой легко угадываются черты Изабеллы Юрьевой, – ее отчасти вымышленный дневник тоже включен в роман.