— Помолчи, — сказал ей Эзеулу. — Что ты увидел, Обика?
Немного успокоившись, Обика начал рассказывать отцу, что привиделось ему при свете молнии возле дерева уджили между их деревней, Умуачалой и Умуннеорой. Едва только Эзеулу услышал, в каком месте это произошло, как ему стало все ясно.
— Что же было дальше, после того как ты увидел это?
— Я понял, что это дух, и голова у меня пошла кругом.
— Не свернул ли он в кустарник, убивающий маленьких птиц? Слева?
Уверенность отца придала Обике мужества. Он кивнул головой, и Эзеулу со значением кивнул дважды. В дверях появились остальные женщины.
— Как он выглядел?
— Высокий, выше всех мужчин, которых я знаю. — Обика судорожно глотнул. — Кожа у него очень светлая… как… как…
— Одет он был бедно или так, как одеваются люди большого богатства?
— Он был одет как богач. На нем была красная шапочка с орлиным пером. — У Обики снова от страха зуб на зуб не попадал.
— Возьми себя в руки. Ты не женщина. Был у него слоновий бивень?
— Да. Он нес на плече громадный бивень.
Пошел дождь — поначалу отдельными тяжелыми каплями, которые звонко забарабанили по тростниковой крыше, словно падающие с неба камешки.
— Бояться, сын мой, тебе нечего. Ты видел Эру, Великолепного. Того, кто дарует богатство людям, снискавшим его расположение. Его иногда видят на том месте в такую погоду. Наверное, он возвращался домой из гостей — от Идемили или какого-нибудь другого бога. Эру причиняет вред только тем, кто дает ложные клятвы перед его святилищем. — Эзеулу так увлекся, восхваляя бога богатства, что можно было подумать, будто он сам — гордый жрец Эру, а не верховный жрец Улу — бога, который стоит высоко над Эру и всеми другими божествами. — Уж если Эру полюбит кого-нибудь, богатство польется к тому в дом рекой: ямс у него вырастает с человека, козы котятся тройнями, а куры высиживают по девять цыплят.
Дочь Матефи, Оджиуго, вошла с миской фуфу и миской похлебки, поприветствовала отца и поставила перед ним обе миски. Затем она обратилась к Нвафо:
— Иди в хижину своей матери, она уже кончила готовить.
— Оставь мальчика в покое, — сказал Эзеулу, которому было известно, как бесит Матефи и ее дочку его привязанность к сыну другой жены. — Пойди и позови сюда свою мать. — Он не притрагивался к еде, и Оджиуго поняла, что надвигается гроза. Она вернулась в хижину матери и позвала ее в оби.
— Сколько раз нужно повторять в этом доме, что я не желаю есть ужин, когда все мужчины в Умуаро уже ложатся спать, — произнес Эзеулу, как только Матефи вошла. — Но ты меня не слушаешь. Что бы я ни говорил, это оказывает на тебя не больше действия, чем ветры, что пускает пес, пытаясь задуть огонь…
— Я далеко ходила за водой — к Нванджене, вот и…
— Если тебе нравится, можешь ходить даже в Нкису. Но попомни мои слова: попробуй принеси мне ужин в такое время еще раз, и я мигом выбью дурь из твоей головы.
Когда Оджиуго пришла за мисками, Нвафо подъедал похлебку. Дожидаясь, пока он закончит, она кипела от возмущения. У себя в хижине она пожаловалась матери. Ведь это не в первый раз, не во второй и не в третий! Это повторяется каждый день.
— Разве порицаем мы стервятника за то, что он садится на падаль? — сказала Матефи. — Как ты думаешь, что еще остается делать мальчишке, если его мать кладет в похлебку сладкие рожки вместо рыбы? А на сбереженные деньги покупает себе браслеты из слоновой кости. Но что бы она ни вытворяла, Эзеулу никогда ей ничего не скажет. Зато уж мне он всегда находит, что сказать.
Оджиуго посмотрела в сторону хижины Угойе в дальнем конце усадьбы. Сейчас она была погружена во тьму, если не считать видневшейся между низким навесом крыши и порогом полосы тусклого желтого света, отбрасываемого светильником, в котором горело пальмовое масло. На усадьбе стояла еще и третья хижина, как бы образующая полумесяц вместе с двумя другими. Прежде она принадлежала первой жене Эзеулу, Окуате, которая умерла много лет назад. Оджиуго почти не помнила ее. Она помнила только, что эта женщина всегда давала кусочек рыбы или немного сладких рожков каждому ребенку, заходившему к ней в хижину, когда она варила похлебку. Окуата была матерью Адэзе, Эдого и Акуэке. Они жили в этой хижине после ее смерти, пока Адэзе и Акуэке не вышли замуж. Потом Эдого продолжал жить там один. Два года назад он женился и построил свою собственную маленькую усадьбу рядом с отцовской. Сейчас в той хижине снова жила Акуэке — с тех пор как она ушла из дома своего мужа. Говорили, муж плохо с ней обращался. Но мать Оджиуго утверждала, что это ложь и что Акуэке попадало за своевольный, гордый нрав.
— Когда женщина выходит замуж, она должна забыть, какой большой была усадьба ее отца, — повторяла она. — Ведь женщина не приносит с собой в усадьбу мужа отцовское оби.
Только принялись Оджиуго с матерью за еду, как до них донеслось пение и посвистывание возвращающегося домой Обики.
— Принеси-ка мне его миску, — сказала Матефи. — Сегодня он что-то рано явился.
Обика, нагнувшись, чтобы подлезть под низкий скат крыши, и вытянув вперед руки, ввалился в хижину. Он приветствовал мать, и та холодно ответила ему: «Нно». Затем он тяжело опустился на земляное ложе. Оджиуго уже принесла его глубокую миску из обожженной глины и теперь доставала с бамбуковой полки фуфу. Матефи подула в миску, очищая ее от золы и пыли, и налила в нее похлебку. Оджиуго подала похлебку брату и вышла из хижины, чтобы принести ему воды в сосуде из тыквы.
После первого же глотка Обика наклонил миску к свету и начал придирчиво рассматривать ее содержимое.
— Что это такое, похлебка или кокоямсовая каша?
Женщины, оставив его слова без внимания, принялись за прерванный ужин. Что тут говорить, когда и так ясно, что он снова выпил слишком много пальмового вина.
Обика был одним из самых красивых молодых мужчин в Умуаро и во всей округе. У него были тонкие, точеные черты лица, а нос прямой и ровный, как звук гонга. Кожа его, так же как у отца, была цвета терракоты. Люди говорили о нем (как и всегда говорили при виде человека большой красоты), что он по ошибке родился в этих краях, среди лесных людей игбо, а в прошлой своей жизни он, должно быть, жил среди народа олу — так называли игбо людей, обитавших у реки.
Но Обику портили две вещи. Он злоупотреблял пальмовым вином и был подвержен внезапным приступам бешеного гнева. А так как Обика обладал к тому же огромной силой, от него то и дело кому-нибудь крепко доставалось. Отец, любивший Обику больше, чем Эдого, его единокровного брата, смирного и задумчивого, тем не менее все время твердил ему:
— Быть смелым и бесстрашным похвально, но иной раз, сын мой, лучше быть трусом. Ведь как часто мы, стоя во дворе труса, показываем на развалины усадьбы, где некогда жил храбрец. Мужчина, который никогда и ничему не покоряется, вскорости покорно ложится на погребальную циновку.
Но при всем том Эзеулу предпочитал, чтобы его сын был горячим, быстрым юношей — пусть бы даже он в спешке бил посуду, — а не медлительной, осторожной улиткой.
Не так давно Обика чуть было не совершил убийство. Его единокровная сестра Акуэке уже не раз приходила домой к отцу жаловаться, что муж избил ее. И вот как-то рано утром она снова явилась с распухшим от побоев лицом. Обика, даже не дослушав ее до конца, ринулся в Умуогвугву — деревню, где жил его зять. По пути он зашел за своим приятелем Офоэду, который не пропускал ни одной драки. Когда они подходили к Умуогвугву, Обика предупредил Офоэду, чтобы он не помогал колотить мужа Акуэке.
— Зачем же ты тогда позвал меня? — спросил тот разочарованно. — Чтобы я держал твою сумку?
— Может, и для тебя найдется работа. Если мужчины из Умуогвугву—храбрецы, за каких я их принимаю, они толпой полезут защищать своего собрата.
В доме Эзеулу никто не знал, куда отправился Обика, покуда он не вернулся перед полуднем вместе с Офоэду. На головах они тащили кровать, к которой был накрепко привязан муж Акуэке, избитый до полусмерти. Положив его под уквой, они запретили кому бы то ни было переносить его оттуда. Женщины и соседи упрашивали Обику пожалеть несчастного и показывали на свисающие с веток спелые плоды, большие, как глиняные сосуды для воды.